Саспыга - Шаинян Карина Сергеевна
Через полчаса после выхода мальчик начал плакать.
Мы расспрашивали его как могли: трудно? Страшно? Болит где-нибудь? Конь не слушается — сердишься? Не получается, не нравится? Мальчик мотал головой, отворачивался и бормотал, что все нормально, но, как только мы трогались с места, снова принимался беззвучно, тайком рыдать.
На следующий день он сказал, что больше не поедет верхом. Не только на Имбире, вообще ни на ком; сказал, что пойдет пешком, а Имочку поведет в поводу. Нет, Имбирь ему нравится, очень нравится… тут он снова залился слезами.
В конце концов он, конечно, признался — это было именно признание, сделанное в крайнем отчаянии; причину своих рыданий он считал постыдной тайной и, похоже, собирался жить с ней вечно. А дело оказалось в неверно понятых объяснениях: мы много чего объясняли перед походом, и в голове мальчишки царил хаос, разделенный областями вакуума. Чего еще ждать от ребенка, впервые в жизни окруженного лошадьми, горами, собаками, курами, костром…
Мы говорили: старайтесь не давать коням есть на ходу, это вредно и неудобно; вы не сможете, но хотя бы попытайтесь.
Мы говорили: ни в коем случае не давайте пить коням потными, по жаре — это может их убить.
И мальчик запомнил крепко-накрепко: если конь будет есть на ходу, он умрет.
И он старался, старался изо всех своих детских сил, стер поводом пальцы до кровавых волдырей и прятал их от мамы, но, конечно, никак не мог помешать Имбирю жрать. И думал, что своим бессилием, своим неумением каждую секунду убивает такого милого, ласкового Имочку, рыжую морду с умными лукавыми глазами и симпатичной белой проточиной на носу…
— А это ты к чему? — спрашивает Санька.
— Да так, — я передергиваю плечами. — Кажется, я последние несколько дней как тот пацан. Мучаюсь, реву, без рук уже осталась, а на самом деле сделать ничего не могу, а главное — и не надо…
Санька пожимает плечами. К аналогиям он равнодушен.
— Ну, ты как? — жадно спрашивает он. — Оклемалась?
Вместо ответа я встаю, потягиваюсь, сгибаю и разгибаю спину. Ушибленная нога болит, и ладони тоже, и я бы, конечно, еще поспала. Но я оклемалась. И, главное, знаю, что делать. Больше никаких сомнений, никаких размышлений, как поступить, никакого ощущения, что я овца на веревочке обстоятельств, и попыток сопротивляться этой неумолимой веревочке.
— Погнали, — говорю я Саньке, и он радостно подскакивает.
— Ты пока отдыхай еще, только по паре бутеров нам скидай, ладно? Я тебе коня поседлаю.
2
Когда скотину сбивают на трассе, виноватым считается ее владелец, и, если его найдут, ему придется платить штраф. А если кто-то выбивается в начальники, про него говорят: он, поди, саспыгу ел. Ася начала оборачивать книги в бумагу, когда поняла, что люди прочитывают под теми же обложками нечто совсем другое, просто состоящее из таких же слов.
Конские копыта с хрустом вбивают в белый мех ягеля пурпур и синь фиалок. Под обжигающим солнцем, против холодного ветра мы едем поперек Аккаи, к гольцу на дальнем краю долины. Двигаемся сквозь горько-сладкий запах горячих камней, можжевельника и смородины. Санька говорит, что вроде бы заметил там что-то накануне — то ли услышал шорохи, то ли увидел скатившиеся камни. Он не вдается в подробности. Так охотятся на саспыгу: избегая подробностей.
Думаю, ничего он не видел и не слышал на гольце. Думаю, он там что-то почувствовал. Может быть, ощутил, как плавно выскальзывает из-под него седло. Или воздух вдруг сделался сплетенным из стеклянных нитей. Или показалось Саньке, что он не едет на коне по горам, а лежит в кровати, натянув на голову одеяло, потный, испуганный и потерянный, одеяло шуршит в ухо, и он рад: шорох ткани заглушает то, что он не хочет слышать. Например, как любимый дядька, здоровенный, квадратный, грудь колесом, разговаривает во дворе — в дом не зовет — с неприметным городским хреном, и в голосе у дядьки его вечная колкая усмешечка, но под ней — страх…
Еще думаю: наверное, перышки саспыги покажутся Саньке розоватыми, и он поймет, что однажды уже видел их, но не вспомнит, где и когда, только смутится — и тут же отгонит это смущение. Я это знаю, хотя не могу объяснить себе откуда. Или тоже не вникаю в детали: ведь я охочусь на саспыгу, и здесь так положено.
И я уверена, что мы зря едем, — если саспыга и была вчера на гольце, то уже ушла. Я, кажется, знаю, где искать и куда мы в конце концов за ней придем. Но я не спорю. Дело вот в чем: я ни разу не была на той стороне Аккаи, да и никто толком не был: зачем лезть в камни над проходной долиной. И мне любопытно.
Мы давно пересекли основную тропу, продрались сквозь болотистый серебристый ивняк и теперь поднимаемся по замысловатой траектории, обходя небольшие скалки, надежно оплетенные корнями низкорослых кедрушек. С вершины одного из деревьев срывается маленький соколок с голубовато-стальными крыльями и молниеносно лавирует, преследуя пухлую пичугу. Из крупной осыпи по левую руку нас освистывают сурки — они так близко, что можно рассмотреть двух часовых: стоят на камнях жирными рыжими столбиками. А я считала Аккаю скучной…
Еще вчера я думала, что навсегда потеряла интерес к новым местам. Но, наверное, его нельзя потерять. Возможно, желание пролезть новой тропой, а лучше — и вовсе без нее, жажда пробиться в нехоженое и посмотреть, что там дальше, — и есть я. Я — та, кто хочет бродить по этим горам и рассказывать о них, и если я перестану смотреть и замолчу, если мне станет неинтересно…
(мягкая трава под босыми ногами
белая коновязь от преисподней до неба
слишком густой воздух растворяет
освобождает от тугой оболочки)
Саспыга близко, но время у нас еще есть.
…Санька покуривает на ходу, стряхивая пепел мимо конского плеча, и вид у него мечтательный, почти вдохновенный.
— Я, знаешь, не для себя стараюсь, — говорит он, сидя вполоборота и убедительно тыча сигаретой в воздух. — Пусть себе ржут, потом спасибо скажут. Сейчас всем нашим удача нужна, ясно? Ты-то что, приехала, по тайге побегала и уехала, ты не знаешь…
— Ну, я возвращаюсь каждый год, — бормочу я.
Для меня главный источник деревенских новостей — Генка; Генка поговорить о новостях любит — все равно с кем — и говорит складно, но всякий раз, послушав его, хочется удавиться. Как любой человек, из потока направленной в никуда речи я улавливаю только то, что меня задевает. И каждый год слышу от Генки: новая турбаза там, дорогие модные коттеджи сям. Дорога и еще одна дорога. Горнолыжная трасса на Озерах. Камеры на каждом дереве в лесу, внезапно оказавшемся собственностью корпорации, — черт знает что они там строят, вроде еще одну турбазу, никто не знает, потому что местных туда не берут, даже конюхов нанимают в других областях: пусть угробят половину голов, зато чужаки. Все это пока — не на нашем маршруте, пока еще нет; но — все ближе, все теснее. Каждый раз, послушав Генку, я думаю: наверное, это мой последний сезон. Ну, может, предпоследний. И уговариваю себя: в этом году не достроят, может, даже в следующем не справятся. Мне нужно верить в это, иначе я не смогу дышать. Оболочку моего мира грызут, я знаю, что скоро она лопнет, но каждый раз думаю: не сегодня. Я не знаю, как жить, когда этот мир сольется со всем остальным и перестанет существовать, и отбрасываю эти мысли, едва завидев их тень. Я баюкаю свою любовь, как раненую руку, и отдергиваю ее от всего, что может задеть, еще до того, как осознаю опасность. Но боль — боль остается.
Может быть, если я еще раз поем мяса саспыги, мне будет легче.
Может, я даже перестану видеть Асины пальцы, скребущие по камню.
Но, думаю, у Саньки другие заботы. Вот землю вокруг деревни из-за туристического бума скупают — это да, это его волнует: скотину пасти становится негде, да и с дровами все сложнее…
— …и, главное, слышь, она ведь здоровая, кто как говорит, но не меньше козла размером, — говорит тем временем Санька. — Ее же всего по кусочку нужно, на всех хватит. Я слыхал, его вообще много нельзя есть, крыша съедет. А помаленьку — это же… Я знаешь что думаю? — Санька понижает голос, хотя вокруг на десятки километров никого нет. — Я ее закопчу — ну вот как маралятину — и отправлю… у меня два другана там, — ну, ты поняла, — мы с одним за одной партой сидели… Им-то вообще надо… Как ты думаешь, выйдет? Послать-то? Поди, пропустят?