Саспыга - Шаинян Карина Сергеевна
— Чего скучаешь? Кружку давай, — говорит он. — Что-то ты нынче совсем тихая.
— Не хочу уезжать, хочу наверх, — говорю я (не в первый за вечер раз). — Еще пару дней здесь поторчу, и Вера точно додумается в повара меня загнать. Буду с поварешкой над котлом стоять вместо того, чтобы… — Я машу рукой, едва не всхлипывая. — А наверху все желтеть-краснеть начало, я пофотать хотела… — Я вздыхаю. — Да ладно, просто устала сегодня.
— Накупалась, — понимающе кивает Сыч, и Мишка ржет. — А ты оставайся, — говорит Сыч, — кого тебе в городе делать?
— Учиться, например, — бормочу я с кривой улыбкой и чувствую, как дрожат губы.
— Что-то ты, студентка, совсем скуксилась, — усмехается Мишка. — Тебе бы саспыги поесть.
Сыч перестает ухмыляться и бросает на него быстрый предупреждающий взгляд, но поздно: я уже проснулась.
— Что за саспыга?
— Во даешь, — удивляется Мишка, не обращая внимания на Сыча, — почти местная уже, а саспыги не знаешь.
— Так расскажите…
И они вдруг начинают мяться, мямлить и отводить глаза.
— Да сказки всё, — сердито говорит Сыч.
— Да просто зверь такой, ничего интересного, — одновременно с ним говорит Мишка.
— Хочу сказок, — заявляю я и допиваю наконец водку, налитую в мою кружку час назад. А потом сижу, впившись в холодный металл так, что немеют пальцы, и слушаю про зверя, живущего на самых бесплодных осыпях, зверя, покрытого серыми перышками, с башкой такой страшной, что лучше на нее вообще не смотреть. Про мясо, вкуснее которого нет ничего на свете, про мертвых коней и забытых людей, и про освобождение от всех печалей, и морок, морок, от которого едет крыша и невозможно прицелиться в пухлое, неуклюжее на вид тело, и все время кажется, что спишь и видишь самый плохой сон. Я слушаю, вылавливая все это из нарочито безразличных, отстраненных слов, пересыпанных машинальной руганью и напоминаниями, что все это — болтовня, болтовня и болтовня. Сказки, не забывай. Я обещаю не забывать и все крепче сжимаю кружку, и лавка подо мной уплывает, а толстые кедровые спилы под ногами становятся зыбкими и ненадежными, как холодец.
А потом Сыч ухмыляется и говорит:
— Смотри, что-то совсем мы Катюху запугали. — И я улыбаюсь и усилием воли расслабляю руки. Просто сказка, мало ли что почудилось на верхней тропе… Но мне не нравится, как хмурится Мишка. У Мишки вид человека, который никак не может поймать слово, вертящееся на кончике языка. Я тихонько отставляю кружку, и этот жест как будто подстегивает его память.
— А одна примета точно есть, — говорит Мишка. — Андрюху Таежника знаете? У него конь позапрошлой зимой пал, а нынче смотрю — он опять на нем.
— Ну давай теперь загоняться! Похож просто, — отмахивается Сыч, и Мишка обижается.
— Да я табунщиком в совхозе по пятьдесят голов в одного пас! — заводится он. — Я любого коня узна́ю. А у Андрюхиного еще гречка на лбу такая характерная и шрам на морде типа Африкой. — Он вдруг смущается и принимается аккуратно составлять кружки в кучку. В тишине разливает водку так тщательно, будто это волшебный эликсир. Старательно завинчивает пробку. — Вообще, я слыхал, это нехорошо как-то…
— И ведь, главное, сам первый начал, — говорит мне Сыч.
— Ну, не то чтобы, — совсем мрачнеет Мишка. — Просто дед один был, от нас через дом жил, так он, когда кто-нибудь про саспыгу говорил, прямо трясся.
— Да ладно, мы же так, языками чешем, вон Катька как уши развесила. Конишка, говоришь, у Андрюхи воскрес? Поди, попутал… да не заводись ты. Крыша-то ни у кого не ехала вроде?
— Ну этого добра у нас каждый день полно, — брякаю я, и Мишка заливается хохотом. — А насчет забытых в тайге как узнать, если они забытые?
— Ну, пошла придираться, — усмехается Сыч. — Как-то, значит, можно узнать.
— Если два условия есть, можно предположить, что и третье… — бормочу я. Поднимаю голову. Мое тело легкое, как воздушный шарик. У шарика нет рук и ног, шарик летит туда, куда дунет ветер. Шарик дергают за веревочку. — А погнали завтра посмотрим, вдруг она по Кылаю прямо сейчас ходит?
— Ага, прям ждет нас, — бросает Сыч, но я слышу задумчивость в его голосе. Его и без того небольшие светлые глаза щурятся, превращаются в две точки, испускающие холодные злые лучи. Эти лучи шарят у меня под черепом, в воспоминаниях о том, как стекали под чьими-то лапками камешки на верхней тропе и каким ломким был воздух, как трудно было протискиваться сквозь него и как мне было страшно и хотелось проснуться, проснуться, не видеть серую тень на серых камнях…
— Поехали, — говорю я, — неужели вам не интересно? — Мишка невольно кивает, а Сыч как-то тоскливо усмехается. — Поехали посмотрим, Аркадьевна меня отпустит, я ее уговорю, типа чтобы Имбиря обучить нормально, он же на полянах толком не обкатается. Ну пожалуйста, а то все только обещают куда-нибудь интересно сводить, и хоть бы раз дальше разговоров пошло…
— И далеко ты уедешь на своем Имбире-дебиле? — спрашивает Сыч, и я понимаю, что он почти сдался. Я знаю, и Сыч не может не знать, что рядом с другими конями, да под арчимаками, да после подъема Имбирь успокоится. Может, и попсихует, но не настолько, чтобы я не справилась…
— Да нормально все будет. Ну поехали! — Я едва не подпрыгиваю на лавке, складываю ладони у груди, делаю умильные глаза. Девушка просит покататься, неужели откажете? Я улыбаюсь самой милой улыбкой. Я не хочу, чтобы они заметили: это не только жгучее, зудящее любопытство. И даже не желание потом об этом рассказывать — как упоительно потом будет об этом рассказывать! Меня гонит воспоминание о шелесте на осыпи. Что бы ни ходило там — я должна встретиться с этим лицом к лицу. Иначе я никогда не смогу проехать одна по верхней тропе. Может быть, вообще больше не смогу никуда поехать одна…
Не то чтобы мои просьбы всерьез трогают Сыча и Мишку. Но они думают о коне Андрея Таежника. Я знаю, они думают о нем.
— А что, сказки сказками, — наконец медленно заговаривает Сыч, — а я знаю одного человечка из… а, неважно. В общем, был один, намекал, что купит за любое бабло. Мясо-то. Саспыжье. Псих, конечно, сами знаете, к нам такие все время едут, эзотерики-хренотерики, только этот другой… — Сыч слегка передергивается. — Ну я послал его, конечно, а телефончик-то записал…
И наутро мы погнали.
…А Ленчика там не было, вспоминаю я. Ленчик как-то по дороге сам собой прицепился. Он всегда так.
И я никак не могу вспомнить, кто же был третий — тощий такой, молчаливый, со скрытым тенью длинным лицом.
— Что-то мне даже обидно, что ты тогда сумела дядьку моего уболтать, а меня пацаны даже слушать не стали, — говорит Санька, и по нему видно: и правда расстроен. — А у меня вообще все четко было, не наугад звал…
Наверное, это еще одна примета, что в горах появилась саспыга: дурак, который верит в сказки и заражает своей верой остальных. Санька говорит, что у него ничего не вышло, но меня-то он уговорил… Может, три дня назад, когда он подбивал на охоту Генку с Костей, саспыги еще не было. В воздухе еще не витал морочащий, затягивающий запах ее мяса, на который надо просто указать, чтобы остальные осознали его и согласились. Но если три дня назад саспыги не было, с чего бы она теперь появилась? Так или иначе — тот, кто поверит в нее и расскажет остальным, что именно они чуют, нужен всегда.
— Ты, наверное, не умеешь глазки строить, — утешаю я, и Санька смущенно ржет. Я улыбаюсь — получается бледно, но все-таки получается. Спрашиваю: — Помнишь, у нас в позапрошлом году в группе пацан плакал?
— Такое забудешь, — ухмыляется Санька, — я ему как только зубы не заговаривал, думал, крыша съедет от его нытья.
— Да, я тоже…
…слишком большой, чтобы уместиться в мамином седле, слишком маленький, чтобы управлять конем самому, — лет семи. Никто и не ждал, что он управится, — на такой случай есть детские кони, не обязательно даже старые, но всё повидавшие, непрошибаемо спокойные, абсолютно надежные мерина. Тому мальчику достался уже старенький Имбирь. К тому времени он превратился в нежную и хитрую рыжую морду, самого детского из детских коней. На Имбире можно было только сидеть и ждать, когда он, сожрав по дороге всю траву, до которой дотянется, довезет до стоянки и припаркуется ровно у того дерева, к которому привык.