Филипп Палмер - Ничейный космос
Потом до меня дошел смысл происходящего. Я перестала писать Хелен письма, звонить. Сейчас я даже не могу вспомнить ее лица, но помню то особое чувство, будто мы были великой парой, инь и ян, правое и левое, две половинки одного целого.
А оказалось, что все не так. Дружба закончилась, мы стали чужими.
Если честно, мне до сих пор больно вспоминать об этом. Почему Хелен не родилась в семье победнее? Как она могла вычеркнуть меня из своей жизни?
Естественно, я жила дальше, заводила новых друзей, но они не становились мне по-настоящему близки. Не было той насыщенности в отношениях.
И на социальную неприспособленность тут не сошлешься. Напротив, я была в меру разговорчива, природа не обделила меня чувством юмора. Я легко сходилась с людьми. В общем и целом, общение со мной доставляло удовольствие.
Но сближаться с людьми не выходило. Что-то во мне постоянно сопротивлялось. Наверное, неудачный опыт прошлых лет — сначала Клара, потом Хелен… Или, может быть, я стала чересчур независимой.
Моего третьего друга (и любовника) звали Том. Он был не такой, как все, особенный. И он не бросил меня.
Теперь, когда я вспоминаю о нем, мне кажется, будто это я его бросила.
Веснушки — мое проклятие
В детстве веснушки меня красили. Все так и говорили: «Ой, гляньте, какая прелесть!» или «Что за симпатичные веснушечки!» Я принимала эти слова за правду. Возможно, они и были правдой. Но теперь… Веснушки — прелесть? Что за бред!
Они — проклятие!
Резковато? Пожалуй… ну ладно, ладно, подростком я воспринимала их вовсе нейтрально. Что меня раздражало, так это очки в квадратной оправе — к ним-то нейтрально относиться нельзя, когда у ровесников в ходу контактные линзы. Однако дефект зрения у меня был какой-то особенный: сочетание астигматизма и миопии, линзы никак не поставишь. Ну просто полный комплект уродины: очки, веснушки и бледная кожа, которая никогда не загорает — только сгорает.
Как-то летом, когда мне было четырнадцать, мы с семьей выбрались на пляж. Вечером обгорелая кожа слезала с меня целыми лоскутами. Я ревела, от слез саднило ожоги на щеках. А ведь мама говорила: «Шла бы ты в тенек…»
В шестнадцать я обгорела так, что вынуждена была два дня проваляться в постели. Мама лишь буднично так заметила: «Ну, доча, я ведь предупреждала…»
Как-то я прочла в одном журнале статью о том, что веснушчатым солнечные ванны вообще противопоказаны. Значит, во всем были виноваты веснушки.
Не то чтобы я была глупая или беззаботная. Я вовсе не подставлялась намеренно под палящие солнечные лучи. Мне только казалось мучительно трудным носить летом панаму, длинные юбки, держаться в тени. Лучше б я родилась вампиром — тогда бы моя опасная и злая натура хоть как-то компенсировала страдания. Так нет же, я была просто бледной девчушкой. И вдобавок веснушчатой. Вы когда-нибудь слышали, чтобы у вампиров были веснушки?!
Вывод: веснушчатые люди — прирожденные неудачники.
Что еще хуже, на солнце веснушек становилось больше. Иногда летом я покрывалась пятнами, будто какое-нибудь инопланетное чудище из «Стар-трек». В двадцать лет я смирилась со своей внешностью: что ж, очки и веснушки — мой крест, они определят всю мою дальнейшую жизнь. Я смирилась с тем, что никогда уже не стану классной, сногсшибательной Леной, у которой ум острее бритвы. Я приготовилась стать просто бедной замухрышкой.
Я возненавидела загар. Возненавидела фотомоделей — длинноногих девиц с бронзовой кожей, парней с обнаженными торсами и выпирающими кубиками пресса.
Мне нравилась Флоренция, я часто ездила туда после двадцати лет. Но во Флоренции плюнуть некуда было из-за бесстыдно выставленного напоказ загара: город кишел привлекательными, улыбающимися и счастливыми сексуальными, а главное — загорелыми молодыми людьми в откровенных шортах и рубашках. Они были повсюду, и я ненавидела их.
Подлинное удовольствие я получала, рассматривая скульптуры Донателло и Джамболоньи в Барджелло и Давида Микеланджсло — в Академии. Я наслаждалась видом обнаженных мускулистых тел; модели, с которых их лепили, может, и щеголяли бронзовым загаром, но от меня его скрывал мрамор.
Даже сейчас, много лет спустя, мне кажется оскорбительным сам факт такой особенности моей кожи. Несправедливо, что у одних кожа поглощает солнечные лучи свободно, будто легкие — кислород, никогда не сохнет и не шелушится, а у меня, у меня…
Давай дальше, Лена.
Но как бы там ни было, я всегда умудрялась сохранять форму. Я была худая и жилистая. В университете меня за уши нельзя было оттащить от беговой дорожки — я пробегала по десять, по двадцать миль. Однако собственное тело мне не нравилось — и я не знала почему. Мои осанка и походка всегда говорили за меня: Я Такая, Какая Есть.
А самое ужасное — кроме бледной кожи и веснушек — то, что после стольких лет здорового образа жизни: тренировок, диет, исключавших красные вина, сыры с плесенью, эклеры, ночные объедаловки мороженым, жареные сосиски и хрустящие тосты на завтрак, жирные мясные соусы под вино, мадейру, портвейн или бренди — после стольких лет умеренности у меня в сорок четыре года случился обширнейший инфаркт. С летальным исходом. Это, мать вашу, несправедливо.
Инфаркт и веснушки — две самые отвратительные вещи в моей жизни.
Я — бог
И вы тоже
Получив диплом Эдинбургского университета, я двинулась дальше — в Оксфорд, за степенью доктора философии. Я выбрала предметом изучения историю науки — а именно замечательное соперничество Исаака Ньютона и Готфрида Вильгельма Лейбница.
Эта тема позже стала основой для будущей моей работы над системами и психологией. Она поглотила меня, увлекла. Поначалу меня околдовал Ньютон — его харизма, блестящий ум. Он был ученым, алхимиком, воришкой (но это уже другая история…), плутом и драчуном. Я обожала его.
А позднее, само собой, объектом моего восхищения стал заклятый враг Ньютона, Лейбниц, немецкий гений, философ, математик — человек, которого многие научные светила ценят за открытие и описание принципов относительности. В сложной и загадочной философии монад он изложил основные принципы относительности мира раньше (много раньше!), чем Эйнштейн.
Но прошли первые три оголтелых года — чтения первоисточников в попытке измерить глубину сложности систем исчисления и математического моделирования, и у меня изменилась система приоритетов: мне понадобилась работа. Таковая нашлась. Она не сильно отличалась от научных исследований — меня взяли научным сотрудником в колледж, где я и писала диссертацию. Но мне открылись другие грани научной работы — бюрократия, университетская политика и целый микрокосмос умений создавать видимость активной деятельности.
У меня был свой кабинет, электронный почтовый ящик. Я, можно сказать, не отходила от ксерокса. Башка пухла: только бы ничего не забыть, отследить все письма, всем ответить (а письма в ящике плодятся быстрее, чем успеваешь на них отвечать)… в общем, в таком духе. Я посещала советы кафедры, готовила кучу материала — распечатывала, скрепляла листы степлером, на это уходили часы моей жизни, а в итоге ничего из приготовленного мною на совете не озвучивалось.
Я отдала душу и сердце студентам — и меня предали. Меня унижали мои же коллеги, они издевались надо мной. В лифтах приходилось терпеть толкотню: меня зажимали мужчины, пахнущие твидом, и дамы среднего возраста, каждое утро прыскавшиеся дешевыми духами. К тридцати годам я была неряшливой старой девой, которую окружали парни-студенты с волосами неестественных оттенков, чьи обнаженные руки украшали татуировки, а языки — пирсинг. Ни к одному из них я просто не могла испытывать сексуального влечения, потому что чувствовала, будто они достаточно взрослые, чтобы быть мне сыновьями. Хоть они и не были достаточно взрослыми, а у меня не было сына.
Я истощила себя. Побледнела еще больше, а веснушек только прибавилось. Несмотря на одаренность в области науки, я оказалась полным профаном в реальных делах.
И тогда я стала серой мышкой. Держалась своего пути — напечатала статьи по теории оптики Ньютона, писала обзоры для специальных журналов, но за мной закрепилась репутация сухого полена, обделенного чувством юмора и воображением.
Студенты не любили меня, воспринимая как некий реликт прошлого века. Все думали, будто я фригидная дева. Но я занималась сексом — несколько раз, с коллегами — из тех, что не вызывали стойкого отвращения. Однако и к сексу я относилась как к рутинной работе, призванной сломать стереотип обо мне, который я подтверждала каждым словом и действием.
Я самой себе казалась персонажем научно-фантастического произведения: мой разум будто заточили в чужое тело, и я вынуждена была говорить чужими словами. Я саму себя утомляла, строго говоря. И к тридцати шести годам судьба моя была предопределена. И смерть тоже.