Евгений Филенко - ШЕСТОЙ МОРЯК
«Ах, сволочь! — не удержался Гарод. — Разве ж так можно с живыми людьми?! Помнишь ли, как звать этого лиходея? Имею намерение с ним потолковать, просто убедиться, что и предо мной и моим ножом он будет так же проворен во владении оружием, как пред тобой, безоружным...»
«Не тверд я в имени его, — пробормотал Малхос. — То ли Симон, то ли Петр... Помню, один из них закричал: ты чего, Симон, вовсе разума лишился, на крест захотел, ну-ка убери чиркун!.. А другой: не начинай, Петр, коли не можешь закончить, чего ему уши стричь, ставь на перо — и закопаем втихаря, зачем нам свидетели? Тот, который Симон... или Петр... секач свой опустил, смотрит, как я корчусь, и говорит: ничего он не докажет. Не стану я убивать, душу свою губить. Да и кто он таков, а кто мы? Писаному поверят, а слова один лишь ветер носит. Если и напишем когда-то об этом — а мы напишем, быть по сему! — то читающий да прочтет, что, мол, лишился некий Малхос своего уха, но исцелен был чудесным обра зом. А ему это будет знак, чтобы держал язык на замке, не то одним ухом не отделается, а лишится всего, что висит и при ходьбе бряцает...»
«А что у тебя с ухом?» — спросил Лев Рыкающий и снова уснул.
«Нет у меня уха, — сказал филистимлянин уныло. — Не приросло, как видите. Эти постояли еще, посмеялись над моей бедой, и ушли. А я похоронил свое ухо в земле под смоковницей, обвязал голову тряпкой и тоже ушел».
«Но что сталось с человеком, из-за которого с тобой обошлись так несправедливо? — спросил Гарод. — Стоило ли твое увечье его свободы?»
«Не знаю, — отвечал Малхос равнодушно. — Очень машиах был зол, так что, думаю, распяли его как мятежника».
«Слыхал я эту историю», — сказал я.
«И я слыхал, — подтвердил Гарод. — Только, помнится, не мятежник то был, а целитель, или чародей. Ну да бог с ним... Ты-то как здесь оказался, бедолага?»
«Прогнали. Как собаку со двора. Дали денег, дали еды. Сказали: иди куда хочешь, но чтоб ни в синедрионе, ни подле синедриона, нигде на улицах Йерушалаима тебя не видели. Пройдет ночь, настанет утро, а ты будешь в Йерушалаиме — убьют. И тело никто не найдет».
«Похоже, и вправду свершилось какое-то неслыханное злодейство, — заметил Гарод. — Странно только, что ты дважды избежал смерти, увидев и услышав то, что не твоим глазам и не твоим ушам предназначалось».
«Немного я видел, а того меньше слышал», — сказал Малхос угрюмо.
«Добрый же из тебя свидетель, — засмеялся Гарод. — Сова на ветке была бы полезнее!»
«Узнай же, филистимлянин, — сказал я, — что многие, а то и все, кто был с тобой в том месте и в тот час, скоро захотят забыть о содеянном. Объявят, что были далеко отсюда, и ни о чем-де не ведали ни сном ни духом. А если и были, то не так все происходило, как возводят на них напраслину. Такое случалось, и еще случится не раз, когда в одном месте сойдутся великий грех, великий стыд и великая кровь. Ты видел беззаконие одних и малодушие других. Но первые будут утверждать, что исполняли приказ, а вторые — что явили чудеса мужества и веры. Ты бесценный свидетель, Малхос. Поэтому никто тебя не убьет, ибо каждому нужно твое слово против другого, когда придут и спросят. Ты даже не свидетель — ты оружие правой руки против левой».
«Слишком мудрены твои слова для моего понимания», — промолвил он, уже несколько опьянев и успокоившись.
«Да, клянусь восьмью гефсиманскими оливами, в этом нет ему равных!» — воскликнул Гарод и хлопнул меня по спине так, что я едва не выронил свою чашку.
«Не видел я крови, — сказал Малхос. — Не понял я, в чем грех. А вот стыд пожирает меня изнутри, как изжога. Не мужчина я, а женщина, что позволил сотворить надо мной такое, что стерпел насмешку и надругательство, что не перегрыз горло тому, кто решил, будто есть во мне что-то лишнее, что можно вот так просто взять и отсечь...»
«И чего же ты хочешь, Малхос?» — спросил я.
«Отмщения хочу всем сердцем», — отвечал он.
«А кому ты хочешь отомстить?»
«Обидчику своему, за унижение. И тем, кто прочтет его писанину — если угроза написать не останется пустым сотрясением воздуха».
«Так они говорили, что напишут о случившемся, и поверят написанному крепче, нежели слову изреченному? — прищурился я. — Может быть, они и правы. Мало кто видел, но много кто прочтет... Но за чем дело стало? Напиши и ты, Малхос. Напиши прежде других. Ведь ты же грамотен, не в пример прочим. Их свидетельство против твоего. Свиток против свитка. И пускай люди рассудят, за кем правда, а за кем ложь».
«Да, я был писарем машиаха, — сказал он с унынием на лице. — Но приучен писать лишь то, что мне укажут. Ни единой строки не написал я от своего имени».
«Хорошо же, — сказал Гарод. — Есть ли у тебя чем писать и на чем писать?»
«Есть у меня и пергамент, и чернила», — отвечал Малхос удивленно.
«Доставай, — велел Гарод. — Сейчас мы тебе продиктуем твои же слова».
«А еще распишем по пунктам, — подхватил я с всюду шевлением, — какая злая участь и какие кары уготованы в царстве мертвых твоим обидчикам, а этому Симону, который Петр, в первую голову!»
«Это я могу, — сказал Малхос, копаясь в своей суме, — это я с радостью... пускай знают, как уши отсекать... Только уж вы ничего не упустите из всех казней египетских!»
«Будь покоен, не упустим, — сказал Гарод. — И из египетских, и из ассирийских, да и вавилонские пристегнуть не преминем. Эх, по душе мне такое веселье!»
«Записывай, — сказал я. — «Изложение неких событий, которых я, филистимлянин Малхос, писарь машиаха»... как бишь звали твоего машиаха?»
«Йехосеф бар Кафа», — отвечал Малхос, старательно выписывая на обтрепавшемся по краям пергаменте свои закорючки.
«Подождите! — воскликнул Гарод. — Такое дело нельзя затевать, не выпив вина!»
И мы выпили, и пили всю ночь, и диктовали, а потом сочиняли, а под конец, когда вино закончилось, бесстыдно бредили.
«И черные птицы закружат над твоей невозделанной нивой, — вещал Гарод, — ночь для тебя смешается с днем, а день с ночью. И безликие тени пронесутся от дома твоего через поле твое, и сгинут, взнуздавши крылатую тьму, оставив после себя смерть, смерть и паки смерть...»
«И тоска овладеет твоими людьми, никто не захочет шевельнуть и пальцем твоего и своего спасения ради...» — не уступал я.
«Сво-его спасе-ни-я...» — повторял Малхос, уткнувшись носом в пергамент.
«А не будет тебе спасения! — злорадствовал я. — Ибо кто вознесет меч для отсечения хотя бы одного чужого уха, тот лишится своих обоих, и не услышит изреченное, и глаз своих лишится, и не увидит явное, и прочих членов не дочтется, и не возжелает ни еды, ни питья, ни иных прихотей телесных...»