Евгений Филенко - ШЕСТОЙ МОРЯК
— Странно, — сказала Анна в тон моим внутренним колебаниям. — Слишком чисто, не находите?
— Нахожу, — сказал я.
— Для примера, вспомните вокзал в Нахратове, какой там свинарник в зале ожидания.
— А какой там свинарник? — спросил я рассеянно.
— Гадкий! — сказала Анна с воодушевлением. — Такой же, как и повсюду, во всех заведениях и учреждениях города. Вам бы в нашем банке побывать: там не то что стекла целого, а и провода невырванного не сыщешь!
— Видать, крепко насолили вы народу, — заметил я, — если он напоследок так на вас отыгрался.
— Может быть, — согласилась Анна. — Когда кредитная политика ужесточилась, коллекторы с должниками не церемонились... А вот чем народу не угодила единственная в Нахратове детская библиотека имени Пыжова, этого я никогда не пойму.
— Отчего же, — усмехнулся я. — Банки в меру сил грабили. А библиотеки внушали беспочвенные иллюзии.
— Какие же, например? — ощетинилась она.
— Да вот хотя бы о светлом будущем. Или о мрачном будущем. Просто о будущем.
— И что?..
— А то, что нет никакого будущего. Ни светлого, ни темного. Никакого.
Анна помолчала, нервно кусая губу.
— Но ведь мы же не виноваты, — наконец проронила она.
— Виноваты, — возразил я безжалостно. — Вот только вы сами во всем и виноваты. И никто кроме вас
— В апокрифе Малха написано...
— Малх! — засмеялся я. — Нашли на кого валить! Тоже мне — Малх! Да знать бы вам...
— Что? Что знать?!
Я досадливо отмахнулся.
Не рассказывать же ей...
* * *
...Сидели, помнится, у костра и, как водится, пили. Если припомнить, сколько любопытных и впоследствии знаковых встреч произошло на моем веку у костра и за выпивкой, просто диву даешься!.. Он вышел из темноты и, ни у кого не спросив разрешения, сел поближе к огню, едва ли не погрузив в него тощие волосатые руки. Хотелось послать незваного гостя ко всем ночным демонам, да еще и под зад наподдать, но вид его был столь жалок, что я счел за благо плеснуть в глиняную чашку вина и сунуть ему под огромный поникший нос. Набатеец, чье имя правильно мог произнести только он сам, но вполне обходился прозвищем Леон-Эруэменос, Лев Рыкающий (не потому, что настолько уж внушал страх своим видом или был не в меру громогласен... а славился тем, что оглушительно, мощно и не всегда в лучший для того час пускал ветры), заворчал было, что не стоило-де переводить добро на всякого голодранца, но идумей Гарод оборвал его, сказавши, что ночь длинна, а наши истории давно до дыр затерты, как тряпье нищего, и если пришедший скрасит наше бдение какими-нибудь байками, то окупит несколько глотков этой перекисшей бурды сторицею. Что было особенно странно, учитывая врожденную ненависть Гарода к иудеям, а в том, что гонимый судьбой бедолага из иудеев, сомневаться не приходилось.
«Я не иудей», — отвечал он однако же на прямой вопрос.
«Кто же ты, с таким носом, что вынуждает шею твою поникнуть под его тяжестью, и с такими глазами, будто вся мировая скорбь поселилась в них еще до твоего рождения?»
«Я филистимлянин!» — объявил он со всей гордостью, на какую было только способно человеческое ничтожество.
Что ж, мы были признательны ему за эти минуты веселья...
«Твои филистимляне, путник, истаяли, как роса на солнцепеке, задолго до того, как все твои прадеды, сколько их было, огуляли всех твоих прабабок, — сказал я. — Ни следа от них не осталось, ни памяти. Так что соглашайся на иудея, и покончим с этим. В конце концов, нам все равно, чья кровь течет в твоих жилах, вон даже Гарод сидит и помалкивает, а уж он-то иудеев чует за тысячу тростей[73]. И поверь мне, что вот усади перед нами десятерых иудеев и десятерых филистимлян — не узрим разницы. Ничем вы неотличимы ни перед людьми, ни перед богом. Вот только вина на всех точно недостанет, поэтому будь ты хоть иудей, хоть филистимлянин, хоть набатеец...»
«Но-но!» — заворчал Лев Рыкающий.
«Мордой в говно, — передразнил его я. — И ты, Эруэменос, поверь мне: бог слишком близорук, чтобы различать вас по говору, цвету глаз или форме носа. Он видит лишь поступки, и лишь тогда, когда у него есть время на вас, мелкие людишки».
«Снова за свое, да? — нахмурился Гарод. — Снова будешь врать, что видел бога, как нас, что видел рождение и гибель великих царств?»
«Нет, не буду. Этой ночью пускай врет кто-нибудь другой. Да вот хотя бы ты, филистимлянин... не расслышал, как твое имя?»
«Малхос», — пробурчал он.
«Что у тебя с ухом?» — спросил Лев Рыкающий.
Человек, назвавшийся филистимлянином Малхосом, молчал, зажав в ладонях чашку с вином, словно ничтожную вещицу, не имеющую цены. Давненько я не видел, чтобы кто-то настолько был не расположен к беседе в теплой компании у костра! Слова приходилось выдергивать из него, как занозы из босой подошвы.
«Они хотели его забрать. Мне сказано было — стой в сторонке, прикинься кустом, после будешь свидетельствовать на суде».
«Кто — они? Кого забрать? Какой еще суд?»
Эруэменоса, между тем, развезло не на шутку, он спал сидя на корточках, изредка, впрочем, просыпаясь, поводя вокруг мутным взором — затем только, чтобы в очередной раз поинтересоваться: «А что у тебя с ухом?..»
Малхос упорно пропускал мимо единственного здорового уха уточняющие вопросы и гнул свое:
«Он спрашивает: ищете кого-то, братья? Они сказали — тебя ищем, идем, тебя ждут. Он говорит: а чего с оружием пришли, как на дикого зверя? А они ему: так, мол, полагается. А он им: учи вас, учи, а всё как чечевица о стену... ну, идем, что с вами поделать. И пошел, а они остальным говорят: вы тоже. А он отвечает: этих не трожьте, они здесь по случаю, вы меня искали — вы меня нашли, мое слово, с меня и спрос. Они постояли, порассуждали промеж собой. Ладно, говорят, про остальных уговору не было, пускай идут куда хотят, а ты давай с нами. И пошли себе, и пошли...»
По всему было видать: рассказчик из него аховый, как из шакальего хвоста сито, эти бесконечные «он... они...», без имен, без орнаментов...
«А ты что?» — спросил я, в рассуждении хоть как-то прояснить суть его унылой истории.
«А я что... Стоял, как велено было. А все ушли. Я и спрашиваю тех, кто остался: мне-то что теперь делать? А они говорят, ты кто таков есть? Я говорю: Малхос, писарь машиаха. Зачем стоишь тут, смотришь и слушаешь? Велено мне было стоять и слушать, а после свидетельствовать. А один из них: ах, слушать? Поглядим, много ли ты услышишь, когда останешься без ушей! И — меня секачом своим по уху...»