Ника Созонова - Грань
— К тебе? Значит, ты увидишь, наконец, моих волков?!
— Именно.
— Ура! Какой же ты молодец, папка! Они тебе понравятся, очень-очень. А мы туда пойдем пешком или поедем? Ты меня понесешь, или я сама?.. Только я сама не смогу, наверное… Придумала: давай попросим у тетеньки-медсестры стул на колесиках? Я видела, на нем очень здорово по полу кататься.
— Помолчи, немножко, малыш. Папе надо подумать.
Варька надулась, но донимать меня перестала. А потом и вовсе съежилась, задышала неровно и хрипло, и лицо у нее посерело. Такое теперь случалось нередко: фазы живости и эйфории сменялись периодами упадка. Она замирала и не шевелилась, словно даже поднять руку было непосильным трудом, и лишь молча смотрела поверх всех, мимо…
Я нес ее на руках, ставшую такой легкой, что казалось — одежда, в которую она была закутана, тяжелее тела, и стоит от нее избавиться — размотать шарф, стащить свитер и куртку — и Варька воспарит над городом, словно наполненный гелием воздушный шарик.
На улице она слегка оживилась: глотала окружающие серые пейзажи распахнутыми глазами, провожала взглядом каждого проходившего мимо. А в метро заснула. На нас взирали с жалостью и удивлением, а меня радовало, что могу смотреть лишь в родное лицо, а не по сторонам — ни на глупые постеры, ни на сытых обывателей (вроде тех, при взгляде на которую корабль моей психики дал течь.)
Сказать, что я произвел на работе фурор — ничего не сказать. На мое объяснение с шефом сбежался поглазеть весь коллектив. Карлу же я видел в таком градусе бешенства впервые.
— Дионис Алексеевич, что вы себе позволяете?! Я все могу понять: да, у вас тяжелые обстоятельства, и я был снисходителен к вам, шел на всяческие уступки, но это… Это переходит все границы! У нас закрытое государственное учреждение, посторонним вход строго-настрого запрещен, а вы притащили зачем-то тяжелобольного ребенка!..
— Мне нужно провести с ней контакт. Очень нужно!
— Что-о? — Шеф раздулся и побагровел. Он принялся судорожно промокать лоб замусоленным платком в синий цветочек и тяжело, словно лошадь, отфыркиваться. — Да… да за одно ее присутствие здесь нас всех, понимаете — всех, а не только вас с вашим патологическим отцовским инстинктом, могут уволить с волчьим билетом! А то, что вы намереваетесь сделать, вообще немыслимо!..
Я очень надеялся, что Варежка, которую устроил в 'кабинете разгрузки' — поближе к аквариуму с дивными рыбками, — если и слышит эти вопли, то, по крайней мере, не разбирает слов.
— Пожалуйста! Я всё понимаю, но это действительно важно, очень важно. Если бы у меня был пистолет, я приставил бы его к вашему виску, и вы согласились, не так ли? Так представьте, что он у меня есть, и я вам угрожаю. Вы скажете потом — если среди нас окажется доносчик и узнают свыше, — (беглый острый взгляд в сторону Любочки, внимавшей всему с детски открытым ртом), — что я вас вынудил под угрозой смерти, и пострадаю один я. Нет, лучше скажите, что я угрожал самосожжением!
— Вы понимаете, что вы несете?! Бог с ними, с санкциями! В конце концов, мады нередко сходят с ума, и здесь, по-видимому, тот самый случай. Вам, любящему отцу, ведомо, какой может быть стресс от контакта для детской психики и всего организма в целом? А если, не дай бог, — он понизил голос, — ваша дочь умрет здесь? Вы предусматриваете такой поворот событий?
— Предусматриваю. Готов прямо сейчас подписать бумагу, где будет черным по белому сказано, что я один во всем виноват. Видите ли, она и так умрет в ближайшие несколько дней. Контакт — ее последняя просьба. Единственная.
На этих словах Любочка вдруг разрыдалась и убежала, зажимая уши руками.
А Карла еще долго шумел и тряс бородой. Когда я совсем отчаялся и был близок к тому, чтобы и впрямь совершить самосожжение, использовав для этого весь имеющийся в наличии запас спирта, он вдруг обмяк и безвольно махнул рукой:
— Да делайте вы все, что хотите! Но я к этому отношения не имею.
Он в последний раз протер лицо, громко высморкался и скрылся в дебрях своей фешенебельной берлоги. Видимо, он был все-таки неплохим мужиком, наш Карла, хоть и не умел слушать своих подчиненных и лез в дела, в которых не разбирался.
Я вынес притихшую Варежку из 'кабинета разгрузки' (в глазах у нее, казалось, продолжали шевелить плавниками разноцветные рыбки), уложил на кушетку, закутал ноги пледом и долго объяснял, как все будет происходить, поэтапно, чтобы она не растерялась и не испугалась.
— Я не испугаюсь, — она улыбнулась. — С какой стати?
Улыбка вышла болезненной, жалкой, и я решил, что она передумала.
— Может, отменим все это? Поедем домой, к маме? Она нас ждет, и приготовила что-то очень вкусное на ужин.
— Нет-нет! — Варежка решительно помотала головой. — Ужин подождет, никуда он от нас не денется.
4.
Никогда еще вход в контакт не давался мне с таким трудом.
Я не мог расслабиться, меня раздражали укоризненные взгляды, бросаемые в мою сторону зареванной Любочкой, нервировал неоновый свет и мерное жужжание аппаратуры. О помощи 'Мадонны' не могло быть и речи: в гости к Варежке я должен был придти целым и полнокровным — таким, как есть.
Я четырежды начинал отсчет и прекращал его, жестом руки приказывая ассистентке отключаться. Вставал, ходил кругами по комнате и снова ложился. Наконец, на пятый раз все же сумел отстраниться и войти, не таща за собой ни тяжелых мыслей, ни страхов.
Первые ощущения были ошеломительны.
Единственный контакт с не спящим 'ведомым' был у меня с Геннадием Скуном — маньяком, страдальцем и теоретиком своего маньячества. И я подсознательно ожидал чего-то похожего: эффектного появления, вычурных интерьеров — придуманных или подсмотренных где-то. Я совсем не был готов к тому, что со всего размаха нырну в безоглядное светящееся пространство…
Меня окружали переливы красок — нежных, как размытая акварель. Светило солнце, но необычное: очень большое и неуловимо меняющее цвет. Из желтого оно перетекало в оранжевое, загоралось изумрудно-зеленым, мерцало рубиновым. Именно это текучее освещение делало все вокруг дивно зыбким и переливчатым.
Менялись не только цвета, но и запахи: поначалу я окунулся в свежесть озона, потом густо запахло ирисами (напомнив любимые Алисины духи), а затем и вовсе чем-то незнакомым и будоражащим. Мне стало на удивление легко — словно мою взрослую, закостеневшую и потемневшую душу умыло и освежило радужным светом. Всё застывшее в ней задвигалось, а омертвелое ожило и забурлило, как потоки весенней талой воды. ('Талая вода, талая вода горит огнем…')