Подвиги Арехина. Пенталогия (СИ) - Щепетнёв Василий
– Есть, – сказал Лазарь, но в его голосе не было ни капли энтузиазма, только тяжёлая, как свинец, обречённость. – Для него организуют научный институт, выделят квартиру, предоставят автотранспорт, оклад положат академический…
– Понял, – Арехин кивнул, и его губы растянулись в улыбке, лишённой всякой теплоты. – Прикрепят к спецбуфету, дадут пропуск в спецунивермаг. Будут выдавать рижские шпроты, британские галоши, британский плащ раз в три года, туфли…
– Да, – пробормотал Лазарь, не слыша сарказма или не желая его слышать.
– Но квартирой доктора не прельстишь, – продолжил Арехин, жестом указывая на стены этой самой комнаты, за которыми чувствовалось пространство целого особняка. – Автотранспорт у него собственный. О буфете и магазинах – просто смешно.
– Но институт, институт! – голос Лазаря сорвался на визгливую, отчаянную ноту. – Мы даём ему целый институт! Лаборатории! Штат! Наконец – он понизил голову, – наконец, материал!
– Может, он учёный‑одиночка, – холодно парировал Арехин. – Может, сам подберёт себе помощников, одного, двух, трёх, сколько нужно. Талантливых, а не тех, кого пришлёт профсоюз. А может… – он сделал драматическую паузу, наслаждаясь тем, как тень на лице Лазаря сгущается, – может, другие страны тоже предложат ему институт? Северо‑Американские Соединённые Штаты? Великобритания? Германия? Вернётся в Польшу, теперь уже не Царство, а Республику? Вдруг Польша предложит свободу публикаций, Нобелевскую премию и, чем чёрт не шутит, отсутствие человека в кожаной куртке, который не будет сидеть в приёмной и читать всю его переписку? Ну, пообещают? Человечек‑то будет, пусть не в куртке, а в пиджачной паре. Но ласковый и предупредительный. Pszę, przepraszam и всё остальное?
Лазарь вздрогнул, словно его ударили кнутом. Его рука снова потянулась ко лбу, но теперь это был жест полного поражения.
– Вот для этого вы мне и нужны! – выдохнул он, и в этих словах прозвучала голая, неприкрытая суть визита.
– Для чего именно я вам нужен? – Арехин наклонился вперёд, и лунный свет теперь выхватывал и его лицо – осунувшееся, с резкими тенями в глазницах. – Извольте выражаться яснее, а то ночью я плохо соображаю.
Но Арехин соображал прекрасно. Соображал так ясно, что почти физически ощущал запах грязи и крови, в которую его снова пытались втянуть. Он просто хотел, чтобы Лазарь сказал это чётко и недвусмысленно, произнёс вслух тот приговор, который уже висел в воздухе между ними, хотел услышать, как скрипят заржавленные петли двери в прошлое, которая вот‑вот распахнётся.
– Мы не можем допустить, чтобы Сальватор работал на на наших врагов, – голос Лазаря теперь не просто звучал – он вибрировал в тишине комнаты, низкий и гулкий, как поток внутри фановой трубы. В его словах не было идеологического задора, только холодная, механистическая констатация факта, страшная в своей простоте. – Если он не будет служить нам, он не должен служить никому!
Слово «служить» нависло в воздухе, как сосулька над выходом из дома в большевистском Петербурге. Упадёт, рано или поздно обязательно упадёт, природу не отменишь, но когда, на кого – Бог весть. Дворникам недосуг сбивать сосульки, дворники Маркса изучают. Диктатура пролетариата, а диктатора – не замай! Арехин почувствовал, как набегает кислая слюна отвращения. Отвращения к этому канцелярскому языку, на котором говорили о жизни и смерти.
– И вы прямо, по‑большевистски, заявите это Сальве? – спросил он. – А если он не послушает вас, что тогда? Что тогда, Лазарь? Пригрозите лишением спецпайка? Или отлучением от профсоюза?
Тень на лице Лазаря сгустилась, стала почти осязаемой. Он наклонился вперёд, и его дыхание, сбивчивое и горячее, коснулось лица Арехина. Пахло дешёвым табаком, зубным порошком и чем‑то ещё – сладковатым, лекарственным, словно этот человек изнутри начинал подгнивать.
– Тогда вы его убьёте! – выдохнул он, и слова были тихими, но от каждого словно отлетала невидимая острая чешуйка льда. – Даже раньше убьёте. Или позже. Когда я подам вам сигнал, что уговоры не помогли, вы его и убьёте. Быстро. Тихо. И чтоб похоже было на несчастный случай. Или на работу конкурентов. Вас же тут пригрели. У вас есть доступ. Каждый день. Каждую ночь. Вот на это и расчёт.
Арехин откинулся на спинку кровати. Пружины опять взвизгнули. Не всякому слышно, но ему‑то… Он посмотрел на потолок, где лунный свет рисовал причудливые, похожие на карты Таро тени.
– Лазарь, Лазарь, – произнёс он с фальшивой, сиропной жалостью. – Похоже, вы серьёзно больны. Малярия, что ли? Перетрудились в Туркестане. Там солнца много, а тени мало. Голову повредить можно.
В темноте раздался резкий, сухой звук – Лазарь с силой шлёпнул ладонью по собственному колену.
– Не прикидывайтесь овечкой, Арехин! – вскипел он, и в его голосе впервые прорвалась ярость, настоящая, животная, от которой мурашки побежали по коже. – Мне доподлинно известно! Из досье! Из отчётов одесской ЧК! Вам не впервой убивать людей! Не впервой отправлять туда, откуда не возвращаются!
Тишина, последовавшая за этим, была тяжелой, как мёртвый раненый. То есть сначала‑то он был живым, раненый, когда его тащили из‑под обстрела, но пуля догнала – и он, став убитым, сразу потяжелел.
Арехин медленно перевёл на собеседника взгляд.
– Положим, это верно, – тихо и спокойно ответил он, будто соглашаясь с погодой за окном. – Не впервой. На войне. На тёмных улицах и в подворотнях, где упыри ждут свою добычу. Но возникает два вопроса… – он поднял указательный палец. – Первый – с чего бы я стал это делать здесь и сейчас? И второй… – поднялся средний палец, – а как, собственно, я буду убивать Заклинаниями, что ли? Прошепчу волшебное слово, и доктор испустит дух?
Лазарь выпрямился. Театральный жест. Он вынимал из внутреннего кармана пиджака не пистолет, а конверт. Плоский, синей бумаги, как тот, в котором хранится записанный ход отложенной накануне партии. Он протянул его Арехину, как передают смертный приговор.
– Отвечаю на первый вопрос, – сказал он, и голос его снова стал бесстрастным, отчего стало ещё страшнее. – Вы будете это делать потому, что вам небезразлична судьба если не нашей страны, то тех, кто в ней живёт. – Он сделал паузу, давая словам впитаться, как яду. – Ваш брат Алексей. Инженер на заводе «Красный пролетарий». Ваша сестра Варвара. Артистка Ленинградского драматического театра. У них… прекрасные перспективы. Или чудовищные проблемы. Всё зависит от отчёта, который я отправлю из Буэнос‑Айреса. Всё зависит от вас.
Арехин не потянулся за конвертом. Он просто смотрел на него. В груди что‑то оборвалось и упало в пустоту. Он знал, что это правда. Это всегда была правда. Его прошлое, как ядро на ноге каторжника, тянуло за собой тех немногих, кто ему был дорог.
– Надежда слабая, но допустим, – наконец произнёс он, и голос его был глухим. – Вы загнали меня в угол, как гончие загоняют раненого зверя. Что ж, поздравляю. А второе? Как я его убью? Чем? Вы дадите мне парабеллум с ядовитыми пулями? Или флакончик с синильной кислотой?
Лазарь отрицательно мотнул головой, и в его движении была какая‑то жуткая торжественность.
– Вам не нужен парабеллум. Огнестрельное оружие – это грубо, шумно, это следы. В случае со Ставницкой… помните? Вы убили её похитителей голыми руками. Троих. Вооружённых.
Эффективно. Без лишнего шума.
Арехин махнул рукой, будто отгоняя назойливую муху – муху памяти, жужжавшую кровавыми подробностями.
– Ну… какие они вооруженные? Винтовки были даже без патронов, а штыковым боем они не владели. Упыри, ошалевшие от кокаина. И при чём здесь, чёрт возьми, Ставницкая? Она давно в Париже, в комедиях снимается.
– Здесь затронуты интересы нашей страны, – отчеканил Лазарь. – А это тысячекратно важнее любой аристократки‑белогвардейки. Важнее вашего брата. Вашей сестры. Важнее вас. Важнее меня. Это – Идея. А для Идеи нужно уметь пачкать руки. Вы это умеете. Мы это помним.
Арехин долго смотрел на лунный свет, который был почти осязаем, так много его было. Потом вздохнул.