Андрей Щупов - Приглашение в ад
К Мадонне шагнул Луговой, ее секретарь и помощник, личность, по ее мнению, омерзительная, но для ТАКИХ дел стопроцентно подходящая. Мадонну не зря прозвали железной леди. Она не любила карать, но карала, потому что считала это единственно верным в сложившейся ситуации. Она понимала и оправдывала существование пожарных команд, института Бори Воздвиженова, интерната Ганисяна, но каждый делает свое и по-своему, а своим делом она считала истребление той части человечества, что полагала пир во время чумы нормой. Не раз и не два муниципалитет пытался встревать в ее операции, но, как и в случае с Полем, власть осталась ни с чем. Отстаивать принципы гуманизма в нынешнем Воскресенске представлялось делом не только сомнительным, но и опасным. Лишь устоявшаяся богатая держава может позволить себе дискуссию о правомерности смертной казни. Во времена войн и катастроф реалии наплывают черной волной, затыкая рты самых ретивых поборников добра.
«Что делать, Вадик, люди понимают только силу. Не я это придумала…»
Она и впрямь верила в закономерность силы, с легкостью принимая слова Белинского, любившего твердить о том, что к счастью людей следует тащить за волосы. Сами, по доброй воле, они способны поворачивать только к бездне. «Пример — и только пример! — восклицала Мадонна. — Убийцам, совратителям и торговцам наркотиков нужен убеждающий пример!» Луговой кивал и подхихикивал. За подобные примеры он голосовал двумя руками. И потому именно этого человека она отправляла на специальные операции — операции «избавления мира от чумных палочек».
— Ну? — повторила она чуть тише.
Луговой тряхнул полиэтиленовыми мешочками, разлепив их, взвесил на правой и левой руке.
— Это, кажись, опиумная дурь, — примерно с полкило, а это конопля вперемешку с синтетическим чхином. Научились, собаки, варить! Узнать бы — где.
— А ты расспроси.
Луговой вернулся к толпящимся у грузовика людям, вполголоса заговорил, видимо, повторяя вопрос. Мадонна распахнула бардачок, пошарив, достала пустую пачку, с досадой смяла в кулаке, выкинула через открытое окно. Заметив, что глаза водителя опять скользнули к ее обтянутым черной кожей ногам, вполголоса пробормотала:
— Отвернись, петушок. Глазки выцарапаю.
Крякнув, шофер послушно выпрямился. Он тоже успел изучить все ее интонации. Спорить или шутить с Мадонной отваживались немногие.
Почти бегом к джипу вернулся Луговой. Чуть присев, с улыбкой ткнул указательным пальцем себя в грудь.
— Видали? Харкнул, падла! Прямо на титьку. Спросил про плантации, а он взял и плюнул.
— А ты стерпел?
— Ну… Пока — да. Но это ж до поры, до времени. Вы просили узнать…
— Так ты узнал?
— Нет, но в общем картина ясная. Работали на Байчика, малолеток под себя подминали. Три сеанса, и любая, пардон, девочка что хочешь для тебя сделает. Когда зависимость — это уже сурово. Считай, навсегда. А Байчик всегда малолеток обожал.
— Кто-нибудь ушел?
— Трое или четверо. Но главное — Байчик здесь. Очень уж растолстел, чтобы бегать. Форму потерял. Он, кстати, и стрелял. Теперь бабки сулит, алмазы какие-то.
— Вот как? — Мадонна скользнула взглядом по пленным у грузовика, пытаясь отыскать фигуру наркокнязя. — Сколько их там всего?
— Взяли двенадцать человек…
Уже наперед догадываясь о предстоящем, Луговой не сдержал улыбки.
— Так что? В расход этот гадюшник или потреплем еще на допросах?
— А сам ты как?
— Я бы, честно говоря, еще побалакал с красавцами. Однако, сделаем, как пожелаете, ваше сиятельство.
Он пытался шутить, потому что шутил исключительно в моменты, когда предстояло последнее решающее действо. Этим завершалось большинство их операций. Анализ слухов, сыск, наконец окружение притона и захват — все это являлось для него скорее даже не работой, а необходимой прелюдией к главному. Наградой для этого человека было то, что когда-то в прессе объяснялось и оправдывалось принципом жестокой необходимости.
Мадонна свела на тонкой переносице брови. Чудно, но ведь в самом деле еще лет пятнадцать-двадцать назад адвокаты, философы и журналисты всерьез спорили о том, что же в большей степени разрешается и диктуется упомянутой необходимостью — пожизненный срок, газовая камера, электростул или повешение. Ложные скромники! Извечная человеческая привычка к реверансам, после того, как, задрав платье, прилюдно испустить ветры…
Мадонна взглянула на Лугового в упор. Как быть, к примеру, с этим? Тоже попытаться приласкать и воззвать к сокрытому в душе? Да ведь у него, если копнуть поглубже, — ноздри зажимать придется, — такая грязь и вонь пойдет. Снаружи еще ничего — и будет, верно, оставаться таким под ее началом, но вот внутри… Конь жует удила, да терпит — так и с этим. Жуткое начнется без вожжей, без упряжи. И ее эта тварь уважает только потому что она его устраивает по всем параметрам. А попытайся Мадонна повернуть все иначе, и этот крысенок, пожалуй, даже восстанет, клыки покажет.
Она поморщилась. Правды Мадонна не любила, признавая ее лишь временами. К слову сказать, без этой правды она и не стала бы Мадонной, растеряв себя и исчезнув, может быть, пять, а то и все десять лет назад. Человек не просто должен работать, он должен верить в свой труд, хотя бы самую малость. Эта вера у нее присутствовала. Растлителей не наказывают. Просто потому, что уже поздно. Наказывают здоровых. Растлителей можно только устранять. Как гнилые никчемные зубы.
Гнутые брови ее вновь шевельнулись. На Лугового она больше не смотрела.
— Отведи их вон к тем развалинам. Там, кажется, есть ров… Ну, а потом засыплете. Только обязательно! Не хватало еще, чтобы собаки растаскивали потом по городу обгрызенные щиколотки.
Луговой кивал при каждом ее слове, и предательская, выдающая все и вся улыбка продолжала тянуть его губы.
— Если кто-нибудь спросит, где вас искать?
Она на мгновение задумалась. Дело — это дело, а Вадим — это Вадим. Две судьбы и две жизни, которые ни в коем случае нельзя переплетать воедино. Жизнь — не девичья косица. Уж скорее — спутанная негритянская шевелюра.
— Пусть отдохнут ребята. Объяви выходной. До завтрашнего дня…
* * *В конце концов он все же добился своего. Вода камень точит, а ветерок гору. Вадим обрабатывал Поля с прилежанием, не перегибая палку, однако капал в одно и то же место — все равно как древние китайцы на темечко приговоренного.
— …А сколько сирот в городе, ты не представляешь себе! И заметь: взрослые вымирают, как мухи. Так и находим, родители уже холодные, а парочка сопливых ревунов в порядке. Разве что голодные, как волки. Вот и думай — отчего так?
Поль покачал головой, показывая, что понятия не имеет в чем тут дело.
— Рок! — Вадим снижал голос до шепота. — Никому не говорил, а тебе скажу. Это РУКА, понимаешь? Рука Всевышнего! Его ведь не уличишь и фактами не прижмешь, а вот вычислить можно. Ты сам рассуди, если бы карачун наступил, так он бы всех одинаково клал, согласен? А тут иной расклад. Дети остаются целыми! Не везде и не всегда, но если сравнить с нашим братом… — Вадим щурился сквозь табачный дым. — Значит, это шанс! Для них и в конечном счете — для нас.
— Коллизия!.. — потрясено шептал охмелевший Поль.
— Стало быть, и делай, братец, выводы. Кто охраняет детские больницы? По парочке часовых от полковника. А музей Ганисяна? То же самое. Разумеется, Пульхен зол на весь свет. Его можно понять. Он и там, и тут пытается поспеть. Вот бы и утер ему нос. Возьми, скажем, под опеку музей. Или заведение Бори Воздвиженова. И я в муниципалитете найду что сказать. А главное, это не по команде. Ты сам, понимаешь?
— Ясный козырь, понимаю! Да я им всем!.. — Поль тяжело качнул кулаком. — Всем вотру, только скажи! Потому что анархия — не хаос, Вадя. Это, значит, чтобы всегда сам — по велению сердца. Как тот же Махно. Он хоть и жрал самогон, а по-своему тоже был золотым человеком. Ни одной власти так и не продался. А ведь пытались купить. Мно-о-огие пытались!
— Значит, есть на кого равняться. — Вадим разлил вино по стаканам.
Где-то снова гремели выстрелы, но, погруженные в разговор, они ничего не слышали и не замечали. Звуконепроницаемый занавес заботливо укрыл их от внешнего мира. Самое смешное, что, беседуя с Полем, Вадим и хитрил и не хитрил одновременно. Какая-то сторона характера, которую он скрывал и прятал в присутствии того же Пульхена, за столом с Полем сама собой раскрывалась и расцветала. Все становилось простым и ясным, сердца их легко и незамысловато находили кратчайшие тропки друг к другу, теплыми интонациями превращая эти тропки в торные дороги. В каком-то смысле Вадим действительно менялся, и та же анархия очищалась в его глазах, блистая в самых ярких своих одежках, о которых, возможно, не подозревали даже Бакунин с Кропоткиным. Ибо волюнтаризм трактовался не как противопоставление всему рациональному, а исключительно как личностное проявление сокрытого в человеке добра. Воля сердца, но не разума, ибо разум — ничто, полуфикция-полуявь, и можно ли называть разумным какого-нибудь математика, не способного самостоятельно изжарить даже яичницу, чурающегося политики и переходящего дорогу на красный свет — якобы по рассеянности, а на самом деле по незнанию, по слабости и неразвитости ума. Ибо, действительно, слаб тот умишко, что не способен охватить столь ограниченного числа малостей, а вот сердце… — сердце оно беспредельно.