Олег Верещагин - Очищение
Война редко берет такую плату, если вдуматься. Да что там — никогда не берет. Если ты готов воевать — ты имеешь куда больше шансов выжить и, главное, остаться собой, чем в обществе царящего «вечного мира любой ценой». А достойный, смелый враг — куда большая ценность, чем трусливый и ничтожный «друг». Ничто так не оживляет кровь и не очищает ее, как война, все ужасы которой по своим результатам меркнут перед одной-единственной государственной школьной программой в тихой и мирной Норвегии…
Вы, читающие эти строчки люди иного — я верю, что намного более справедливого и достойного! — мира, вы поверьте, хотя это и трудно: они были, эти программы. Не поднимайте недоверчиво и брезгливо брови над их строчками, учащими мальчиков сексу с матерями и сестрами. Или с другими мальчиками.
Это правда. Это было. Это — плата.
Да. Сейчас мы платим за нашу старческую тягу к миру. К мягким тапочкам, теплым халатам и плюшевым игрушкам. Посмотрите вокруг. То, что вы видите, — расплата за ножницы с шариками на концах и обитые пенорезиной детские горки.
Плата страшна.
Не повторите ошибок.
В безнадежном бою победителей нет,
В безнадежном бою — кто погиб, тот и прав.
Орудийным салютом восславили смерть,
Открывая кингстоны, восславили флаг.
И свинцовых валов полустертая рябь
Захлестнула фальшборт и сомкнула края.
Под последний торпедный бессмысленный залп
Мы уходим в легенды из небытия.
И эпоха пройдет, как проходит беда.
Но скользнет под водою недобрая весть,
И единственно верный торпедный удар
Победителю скажет, что мы еще — здесь!
И другие придут — это будет и впредь:
Снова спорить с судьбой на недолгом пути.
Их черед воевать, их черед умереть,
Их черед воскресать и в легенду идти.[32]
Он сложил бумаги в папку с надписью аккуратными крупными буквами:
«РОМАНОВУ».
Завязал старомодные тесемки, уложил папку в тот самый портфель, с натугой (как ослабели руки!) застегнул все еще блестящие замочки, похожие на крокодильи головы. Поставил портфель рядом с креслом и устроился удобней. Холодно отметил, что ослабело все тело. Все, что ли?
Страшно? Нет. Не страшно.
Он прикрыл глаза тяжелыми веками. По солнечной июльской улице запрыгал тугой футбольный мяч, и старые друзья — Борька-Брысь и Юрась Климчук по прозвищу Климент (он страшно гордился таким прозвищем[33]) — догоняли его, верткий и веселый, на ступеньках широкой пологой лестницы.
А он не мог бежать за ними. Он старый. У него очень тяжелое, непослушное тело. И это было ужасно обидно. До слез.
Но потом он увидел, как там, внизу лестницы, проскочил, ловко перехватив мяч в его полете, худой быстрый мальчишка с веселым чубчиком и очень знакомым лицом. Только немного странно одетый и с каким-то футуристическим прибором на левой руке — вроде большого браслета. Но Брыся и Климента это, похоже, ничуть не удивило — они припустили вдогонку за своим лучшим другом Вадькой.
«Все получится», — подумал Лютовой.
И неправильно думать, что есть чьим-то богом обещанный рай.
Сон и смерть. Пустота и покой…
…Наше Солнце — гори, не сгорай!..
Он открыл глаза. Немного недовольно — хотелось остаться на той солнечной лестнице и смотреть, как убегают в теплый день, перепасовывая мяч, мальчишки. Но…
— Вот и настал последний твой день, старик.
Лютовой поднял голову. Отсвет каминного огня обрисовали лицо бесшумно вошедшего — с тонкими чертами, узким ртом и шевелящимися пятнами тьмы вместо глаз. Длинные темные волосы падали на плечи теплой кожаной куртки и высокий толстый ворот свитера под этой курткой, подпирающий волевой подбородок.
«Где же охрана? — усмехнулся Лютовой. — Ничего удивительного, впрочем. И ребята не виноваты». Он рассматривал ночного гостя и думал, что это, пожалуй, казалось самым странным и невозможным изо всего, прочитанного в бумагах из крокодилового портфеля.
Но бумаги, которые отдал ему умиравший враг, не солгали и тут.
— Что ты ощущаешь? — Вошедший остановился у стены чуть в стороне от камина. Он тоже рассматривал Лютового, и в его голосе был насмешливый, но искренний интерес. — Только не говори мне, что уходишь с надеждой. Это было бы слишком глупо даже для такого старого дурака-упрямца, как ты. Скажи, я хочу знать. Поговори со мной напоследок, человек. Люди смешны. Они так старательно и умело уничтожили свой мир, что мне остается только развести руками…
— Все — от людей, — устало сказал Лютовой. — И даже ты — от людей. Обретший квазижизнь кусок уплотненного страдания, подлости, боли, безверия — всего, что слишком перенасытило ноосферу планеты в последний век. Так что нечем тебе гордиться. Люди тебя создали. Люди тебя и уничтожат.
— Нет, — с улыбкой покачал головой ночной гость. — Ошибаешься, старик. Меня уже сейчас очень и очень трудно уничтожить. А вскоре я получу такую подпитку, что стану вечен и неуязвим.
— И чем же ты будешь питаться на мертвой планете? — усмехнулся профессор.
— Все люди не умрут, — пояснил гость. — Человек — живучее создание. Но впереди — века и века дикости. Поклонения мне. И открытого, под разными именами, и завуалированного, но не менее истового. Тупые племена людоедов, бродящие по земле среди остатков вашей цивилизации, среди медленно, мучительно оживающей природы, кишащей мутантами и уродами. Медленное, мучительное выползание на — вот ведь ирония! — рубеж, когда на их шеи усядется кто-то самый сильный и наглый и погонит их в «новую цивилизацию». В новый бессмысленный круг. Уже далеко не первый круг. Так будет всегда. Пойми, старик, — всегда. Более всего люди страшатся своих же выдумок, неистовей всего поклоняются своим же овеществленным страхам. А такие, как ты, — редкость. И такие почти всегда бессильны. И ваша мука — при мысли, что вы знаете правду, но вам никто не верит, — тоже моя пища, старик. Ты верно сказал: все — от людей. И в первую очередь от них — их несчастья, беды и муки. Круг замкнулся, затянулась петля. Я снова победил. Мне жаль, что твое тело уже подошло к концу и ты не увидишь этой моей победы во всей ее полноте.
Он улыбался. Ослепительно-белыми зубами, на которых плясали алые отблески. Скрестив на широкой груди сильные руки с изящными длиннопалыми кистями. Смотрел сверху вниз на сидящего в кресле Лютового и — улыбался.
— Люди умирают по всей земле, — звучал его голос, похожий на шорох песка, только оглушительно громкий. Лютовой когда-то слышал, как «поют» барханы в пустыне, и подумал: не его ли песню они пели? — Те, кто выжил в ядерном огне, умирают. Каждую секунду. Родители, которые потеряли своих детей. Дети, брошенные своими родителями. Детские мечты, детская радость, детская вера — текут прочь, как вода в сите, беспомощны пальцы, старающиеся ее удержать… Они чернеют и вливаются в меня — страхом, безнадежностью, безверием. Взрослые умирают, понимая, что бессильны, — как сладостно их бессилие, старик, если бы ты знал… Друзья отбирают у друзей последнюю канистру бензина. Брат убил брата из-за сухаря. Тот, кто считал себя гордым человеком, готов удушить в подворотне ребенка, несущего пойманную крысу… или уже не только удушить, а — съесть удушенного? Все книги, все фильмы, все картины, воспевавшие высокое, светлое, чистое, — не более чем мучительное воспоминание, вызывающее злость к тому, во что ты верил. Снег, старик. Скоро придет Великий Снег. Он уже пришел во многие места — я слышу, как потрескивают счетчики Гейгера под этими снежинками. Глупый старик, ничтожное тело, мозг — может быть, единственный мозг на земле, который понимает, что происходит! Я подожду здесь, пока ты умрешь. Ты знаешь, что такое смерть? У нее…