Андрей Валентинов - Ангел Спартака
Римляне!
Враги.
Хорошо, что можно не спешить, не бороться со стремниной, не вырываться из водоворотов. Пусть несет, пусть тащит, все равно куда-нибудь да попаду. Заблужусь — не беда, найду дорогу.
Найду? Уже нашла. У кого впереди любовь, у кого — счастье, у кого — смерть. У меня это все уже было, осталась лишь война. Моя война!
«Ты знаешь, что делать», — сказал вождь. Знаю, мой Спартак, знаю. Сегодня сделала, что могла, завтра сделаю больше. Письмо отослано, большое, подробное, завтра еще одно напишется. У тебя много друзей среди этих гор и этих ущелий, они помогут, и я помогу.
Спешите, добрые квириты, спешите, недолго осталось. Волку выть на Капитолии! Спешите, а я не буду. Незачем. И некуда. Пока.
Ущелья-улицы, горы-дома, Рим черепичный, Рим кирпичный.
Иду. День позади.
* * *— Хорошо, попытаюсь. — Тит Лукреций потер бледную, словно мел, щеку, встал, подошел к закрытым ставням. — Попытаюсь, хоть и нелегко. Слова... Ты сам замечаешь, Гай, что в нашем языке не хватает самых нужных слов. И боюсь, не только в нашем. Людям трудно назвать непознаваемое. Но... Попытаюсь.
Замолчал, вперед поглядел — прямо на ставни закрытые. И я поглядела.
— Прежде всего — развитие. От простого к сложному, постоянное, от рождения до гибели. Ничто не статично, не вечно. Гераклит сказал, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Нет! И один раз не войти — через миг река уже станет другой.
Гай Фламиний кивнул, внимая, а мне скучно стало. Опять философия! Что я тут делаю? Отвлечься от забот захотела, о мыслях невеселых забыть? Вот и отвлекайся! Сама в гости к Кару-гению напросилась да еще Гая позвала. И сама же спросила, что, мол, ты, Тит Лукреций, придумать умудрился? Расскажи, поделись.
Вот и делится гений, глазами серыми сверкает. А ты — слушай.
Цицерона сегодня нет. И хорошо, что нет.
— Затем — множественность миров. Если мир действительно не сотворен, а возник в результате случайных столкновений атомов, почему он — единственный? Миров должно возникнуть много, причем все разные. В некоторых из них могут жить люди или звери, другие нам не представимы.
Даже охнул мой Гай, мой Фламиний Не Тот, про миры множественные услыхав. Я не охнула, зевок сдержала. Все там, в мирах этих, имеется. И люди есть, и звери, и бар «У Хэмфри». И что?
Раньше лишь обрывками помнилось, пятнами, образами случайными. То ли было, то ли просто сон предрассветный. Теперь же все словно из тумана подступило, не прогнать.
Курить захотелось.
Антифон— Философия возникла из мужеложства, — сказал Учитель. — Женщин покупали, брали силой — или шептали им на ухо красивую чепуху. Мудрствовать было попросту незачем. А вот когда в любимой твоими друзьями Элладе бородатые развратники стали засматриваться на молоденьких эфебов, тогда и понадобилось витие словес. Поговорим, мол, мой юный друг, о мироздании, о первопричине всего, о том, что такое хорошо и что такое плохо. Одного такого — Сократа Афинянина — казнили именно за мужеложство, за то, что знатных юношей совращал. Так ты бы слышала, как остальные растлители заорали: горе нам, убит философ, светоч мудрости, олицетворение совести! Больше всего кричал Аристокл, его ученик. Большой был ходок по мальчикам!
— Не любишь философов? — улыбнулась я. — Или мужеложцев?
Он, кажется, удивился:
— Почему только их?
* * *— Боги... Они есть, но тоже материальны, только атомы их тел иные, чем у нас. И они не творили ни мира, ни людей. Вспомните все мифы, все предания. Много ли эти небожители мудрее нас? Боги, о которых нам рассказывали, больше похожи не на разумные существа, а на стихии, природные бедствия. Откуда им знать, каким должен быть будущий мир, каким — человек? Вокруг нас так совершенно и прекрасно!
Разгорячился Кар-гений, даже румянец на бледных щеках заиграл. Я вновь смолчала, хотя было что сказать. Только зачем? Пусть болтает, придет время — все нашему гению разъяснят. И покажут, и прочувствовать дадут.
Лучше бы молчал. Мало ли у кого уши имеются? И у людей, и у прочих.
Закашлялся гений. То ли устал, то ли мысли мои услышал. Может, мысль тоже из атомов состоит?
— Об этом уже писал Эпикур, — негромко заговорил Гай. — И об атомах, и об иных мирах.
— Писал, — сквозь кашель выдавил Кар. — И он, и... И Демокрит тоже.
Отдышался, хлебнул воды из чаши, черным лаком покрытой, тонким рисунком украшенной. Дернул бледными губами.
— И я напишу, потому что это — правда. Точнее, часть правды. А вот о том, что сейчас скажу, писать не стану. Этого нельзя пока говорить людям. Вам — решусь... Мир вечен, он рождается, живет и умирает в одно и то же время. Мы не можем понять этого именно из-за Времени! Именно из-за него мы смертны, мы исчезаем, гибнем. Время — вот ключ ко всему! Если бы оно было нам подвластно, мир показался бы нам гигантской рекой, вечно текущей между Рождением и Смертью. Мы, люди, лишь кувшинки на этой реке...
АнтифонНам неизвестно, какой нам выпадет жребий в грядущем,
Что нам готовит судьба и какой нас конец ожидает.
На волос даже нельзя продление жизни уменьшить,
Длительность смерти никак и добиться ее сокращенья,
Чтобы поменьше могли бы пробыть в состоянии смерти.
Сколько угодно прожить поколений поэтому можешь,
Все-таки вечная смерть непременно тебя ожидает.
Это же ты написал, Тит Лукреций Кар? Перед тем как надеть на шею удавку?
* * *— Не надо, мой Гай! — вздохнула я. — Не надо. Будет лишь хуже, поверь!
— Но почему, Папия? Почему?!
Плохой вечер. И начался не очень, с Каровых откровений, а уж кончается...
— Почему, Папия? Я ждал, очень долго ждал, молил богов, чтоб они позволили нам вновь увидеться. Тит Лукреций не прав — они есть, они всесильны, мы снова вместе. Я... Я так хочу...
Хотела спросить «Хочу — чего?» Не спросила, пожалела парня. Поэт, греков начитался. К тому же друг. Нет, не к тому же. Друг!
— Пойдем ко мне, Папия! Я... Я все слова растерял, я не... Папия!
Пустая улица. Поздний вечер. Рим. Мужчина и женщина. И Аякс — в десяти шагах с кинжалом наготове. И Гаруспик где-то в темноте, тоже с кинжалом.
И война.
— Даже если ты не любишь меня сейчас, Папия! Будь милосердна ко мне, мы будем вместе, ты поверишь в меня, поверишь в мою любовь к тебе, почувствуешь, ощутишь мою страсть!
Поэт! И не засмеешься даже. От сердца, от души слова. Поглядела я вверх, в черное небо, тучами покрытое. Как ответить?
— Мы друзья, мой Гай. Мы всегда будем друзьями. Нельзя полюбить из чувства дружбы, любовь — не сестерций, взятый в долг у приятеля. Если я сейчас приду к тебе, утром мы не сможем смотреть друг другу в глаза. Мы сожжем нашу дружбу — и ничто не вырастет на пепле!
Кажется, и мне пора за стихи браться. Эх Гай, Гай!
— Нет! Нет! Я умру без тебя, умру!..
Покачала я головой. Умрет? Не умрешь ты, мой Гай, переведешь еще одного своего грека, новое слово выдумаешь. Не так умирают.
Махнула рукой Аяксу. Пора! Устала...
— Прощай, мой Гай! Если хочешь — до завтра, мы же друзья. И не смей поминать смерть вслух — прилетит!
— Нет! Если ты мне друг, ты должна!..
— Что? — вздохнула я. — Ублажать тебя, как уличная «волчица»? Я человек, мой Гай. Такой же, как ты. Почему ты не хочешь понять?
— Я и так понял!
Схватил меня за плечи, дернул ртом:
— Дело не во мне — в тебе! До сих пор не можешь забыть своего гладиатора, грязного гладиатора, это отродье, грязь с арены! Забудь, он был недостоин тебя, он ничто! нет, хуже, чем ничто, он был разбойником, врагом Рима, грязным варваром!..
Закрыла я глаза...
* * *— Я хочу умереть, мой Аякс.
— Папия! Госпожа Папия! Что он тебе сказал, этот сопляк, этот римский недомерок, этот выродок? Я его пополам разорву, я!..
— Нет, Аякс. Он прав — дело не в нем, дело во мне. И умирать нельзя, знаю. Иди домой, дальше я сама. Сама!
— Госпожа Папия!
— Дальше я пойду сама, мой Аякс. И лучше тебе сегодня не спорить!
АнтифонПочему ты не мог понять, Гай? Почему не захотел увидеть за смазливой девчонкой с седой прядью на лбу меня — человека, твоего друга? Сейчас у меня нет седой пряди, я вся седая, ты бы ни за что не узнал в страшной костистой старухе меня-прежнюю.
Но это я, мой Гай! Я до сих пор твой друг. Я плачу, вспоминаю тебя. Если бы могла тебя спасти, была рядом, бросилась бы на твоих убийц с ножом, с заколкой, с голыми руками — и резала, колола, душила. За тебя, мой Гай, ради тебя. Почему же ты видел в своем друге только подстилку на ложе?
Бородатые в пестрых повязках, — те, что Аякса с пути сбили, в «рубище» ходить заставили, как-то и ко мне пожаловали. Брови хмурили, пальцами грозили. Грех, мол грех, всюду грех. Вино пить — грех, любиться — грех, в театр ходить (театр они «зрелищем» величали) — тоже грех. Хоть бы по сторонам оглянулись! Какое «зрелище» в наших краях? Море, степь, землянки, катафрактарии конные по желтой траве гоняют.