Вильгельм Зон - Окончательная реальность
«Вестовой (Григорий взял в вестовые Прохора Зыкова) подал ему коня, даже стремя поддержал. Мелехов как-то особенно ловко, почти не касаясь луки и гривы, вскинул в седло свое сухощавое железное тело, спросил, подъезжая и привычно оправляя над седлом разрез шинели:
– С пленниками как быть?»
Михаил Александрович выбрал именно это место, сам не зная, почему. Быстро скомкав бумагу, он достал точно такой же заготовленный заранее лист и сунул в кипу рукописи. Ему показалось, что он сдавил ниппель у самого основания. Что теперь, возможно, воздух не будет улетучиваться так быстро. Что он еще напишет другой роман, большой и важный…
Туша на диване зашевелилась, закряхтела.
«Все, – подумал Михаил Александрович, – попался». Сердце ушло в пятки, он отпустил ниппель, воздух снова неумолимо потек наружу. Шолохов повернулся и со страхом посмотрел на Серафимовича. Тот лежал на спине, веки его подрагивали.
«Проснулся или нет?» Шолохов медленно, аккуратно спрятал измененную рукопись обратно в сейф.
Истории неизвестно, проснулся ли тогда пролетарский классик Александр Серафимович Серафимович. Известно другое: никогда, во всех многочисленных изданиях «Тихого Дона», подвергавшихся бесчисленным правкам и уточнениям, – именно эта сознательная ошибка, весточка для будущих поколений, заложенная только что в сейф Михаилом Александровичем, не была исправлена. Мог ли не заметить этот знак Серафимович, могли ли не заметить другие бесчисленные редакторы? Не знаю. Вряд ли…
29Александр Серафимович Серафимович умер в 1949-м в Восточной Москве.
Михаил Шолохов написал что-то очевидно несопоставимое по художественной значимости с «Тихим Доном» и погиб в лагере для военнопленных в 1941-м.
Абрам (Харлампий) Ермаков проработал всю войну на Балканах; вернувшись в Западную Москву, стал директором ипподрома.
Адам Витицкий после расстрела в 1937 году его шефа Артура Артузова оказался в опале и провел три года в тюрьме; затем был отпущен, женился и перед самой войной отправился на нелегальную работу в Белград, где и сгинул без следа в вихрях Второй мировой войны.
Майкл Фрейн
Лондон, 30 августа 1980 года
Фрейн подтянулся на турничке, поприседал, выглянул в окно. Достал из ящика письменного стола лист бумаги с оттиснутым золотом личным вензелем. Подумав немного, написал:
«Дорогая, настал решающий час. Вильгельм пошел вразнос. Пора показать ему главное. Надеюсь, он уже достаточно готов, чтобы адекватно воспринять сокрытую в последних тетрадях тайну. Прошу тебя, повстречайся с ним и сделай необходимое. Уверен, ты достигнешь цели. Но, умоляю, будь крайне осторожна! Помни: он опасен, очень опасен!»
Запечатав письмо особой сургучной печатью, Фрейн вызвал помощника и сказал:
– Зашифруйте и отправьте агенту первой степени «Зоя». Немедленно.
Сентябрь. После 1-го числа
Я уже ничему не удивляюсь. Оказывается, таинственная Зоя, обладательница «главных» тетрадей, и классная руководительница моих детей – это одно и то же лицо. Забавно? Нисколько! Так или иначе, Зоя Борисовна нравилась мне. Она была яркой женщиной. Высокая, статная брюнетка, затянутая обычно в темные наряды, еще несколько лет назад могла бы вскружить голову не только поклонникам садо-мазо. Мы познакомились на праздничной линейке по случаю первого дня нового учебного года.
– У вас идеальные дети, – неискренне сказала она, – жаль только, не любят географию.
– Зато любят литературу…
– Любят литературу?.. А вы…
Разговор внезапно повернул к «Тихому Дону». Это случилось так скоро, что я едва смог очнуться: Зоя, Зоя, Зоя, вот, значит, как получается…
Она открывалась мне с поразительной легкостью, как будто говорила о будничных вещах, а не о величайшей загадке ХХ века. В этот момент я даже не хотел анализировать сбивчивый рассказ о том, как попали к ней тетради. Какая разница – я был возбужден, предвкушая великие открытия!
– Зоя, выходите за меня замуж.
Мне показалось, что она даже не удивилась, посмотрела прямо в глаза и сказала:
– Приходите сегодня ко мне после уроков. – Добавила грустно: – Там видно будет.
Зоя Борисовна жила в Гнездниковском. Знаменитый дом № 10 (Дом Нирнзее) всегда привлекал меня. Коридоры этого дома так длинны, что идущие по ним невольно ускоряют шаг. Иногда можно увидеть человека, мчащегося к лифтам во весь дух, словно это не человек, а беговая лошадь.
Я поднялся на восьмой этаж и вошел в маленькую квартирку. Чертог в псевдорусском стиле сиял. «Слишком шикарно для простой училки», – мелькнуло в голове.
Зоя накрыла стол. Мы торжественно выпили. Я старался быть галантным. Ей было не меньше сорока пяти, но природа одарила Зою Борисовну некоей щедрой чарующей, знойной и властной красотой. Может, и вправду надо жениться, обрести дом…
– А где тетради, можно взглянуть?
Она поднялась, словно тихоокеанский лайнер проплыла в дальний конец комнаты, порылась в ящиках письменного стола и вытащила заветные манускрипты.
Я взволнованно подошел к ней сзади, протянул руки. Она отложила тетради: «Обними меня». Слова ее ветром пролетели в голове, я закачался, взгляд затуманился, мир покрылся радужными пятнами. Теперь, наверное, я уже должен жениться, как честный человек…
Зоя задремала. Я встал, прошелся по комнате, подошел к огромному окну, затем к письменному столу. «Ну уж нет». Взял тетради. Будем считать, что это на память. Напоследок взглянул на спящую Зою, быстро оделся и вышел прочь. Странно, но даже мысли не возникло, чтобы расправиться с ней. Вот что такое женское обаяние. Может быть, еще вернусь. И тогда…
«Тогда, тогда, тогда» – стучат колеса. Я мчусь на фирменном поезде в Петербург. В Кунсткамеру, только там смогу, наконец, получить окончательные ответы. Тетради, которые листаю лежа в купе, – немыслимы, необъяснимы. Они меняют всё. Всё, о чем думал я, о чем думали другие несчастные исследователи «Тихого Дона», не имеет никакого отношения к действительности.
Еще тогда в Зойкиной квартире, мельком заглянув в вожделенные тетради, я заметил в них нечто странное. Заметил, но не придал значения. Другое волновало меня в те минуты… Придя в отель и вновь раскрыв их, – сразу понял, что не так. Почерк! Крюковский почерк – беглый, трудно различимый; шолоховский – размашистый, четкий, уверенный. Здесь нечто среднее: два абсолютно разных почерка то сливаются в один, то чередуются буквально в каждом предложении, в каждом слове. При этом никаких помарок, все написано аккуратно, одного цвета чернилами. Буквы как будто спорят одна с другой. Или… сами с собой? Невероятная догадка поразила меня: чья рука выводила эти каракули, при каких обстоятельствах, в каком году?!
Я схватился за телефон. Набрал Боббера.
– Шура, мне нужен криминалист.
На другом конце провода помолчали.
– С чего это вдруг, зачем?
– Не пугайся, все нормально. Просто мне нужно подвергнуть экспертизе рукопись. Узнать, какого она года, однородны ли по времени записи, подвергалась ли более поздним воздействиям. Ну, чернила там проверить, бумагу.
– Ты где? – голос Боббера звучал тревожно.
– Я в Москве.
– Хорошо, жди, будет криминалист.
Три дня ушло на экспертизу. Я бродил по городу сам не свой, хотя в душе не сомневался в ответе эксперта.
Ответ гласил: тетради датируются не позднее 1920 года; текст написан одной рукой, что следует из сочленения букв, химический состав чернил идентичен. Использовалось одно и то же перо, приблизительно в одно и то же время!
Я смотрел на записку эксперта со странным чувством. Поразительная, хрустальная пустота царила в голове. Тщательно упаковав все свои бумаги, зарядив купленный накануне револьвер, поехал на вокзал.
* * *Однажды Умберто рассказывал мне, как прятался на спор в парижском Консерватории науки и техники. «Лучшее место, чтобы скрыться от глаз смотрителя, это перископ. Он находится в стекольном зале, что несколько нелогично, – на мой взгляд, ему самое место в зале оптических приборов. Знаешь, Вильгельм, чего только не лезет в голову, когда ты один, нелегально, в перископе…»
Знаю, Умберто. Хоть перископа в Кунсткамере и нет, но, притаившись в кабинке туалета, я тоже успел подумать о многом. Прежде всего о том, что, к сожалению, нет Кнорозова. Куда он делся? Будь Юра на месте, не пришлось бы мне битый час сидеть в сортире. Этот час показался веком. Слышались шаги последних посетителей, последних сторожей. Наконец погасили свет, и воцарилась полутьма.
Осторожности ради я должен был оставаться на месте. Если заболят ноги, можно присесть на унитаз. Время закрытия музея, конечно, не означает конца работы служащих. Меня взял страх: что если придут мыть пол, отскребать засохшее дерьмо, перетирать каждый толчок? Потом я подумал, что, так как музей открывается не самым ранним утром, скорее всего, нужники убирают перед открытием, а не в ночные часы. Видимо, так и было, по крайней мере, вокруг никто не рыскал. Только какие-то дальние шорохи, сухие щелчки, вероятно, захлопываемые двери. Надо было ждать. В кабинет директора я еще успею.