Ник Перумов - Волчье поле
— Иди, — повторила женщина, — и придешь.
— Куда? — можно было не спрашивать, но Георгий хотел рассмотреть…
— Иди же!
Рыжий прянул вперед в сторону от тропы, влетел по стремя в заросли черной травы с иссеченными листьями. Нет, уже не травы… Ворох черных змей с шипеньем извивался у самых сапог. Разглядеть их в навалившейся темноте было невозможно, и все же Георгий их видел до последней чешуйки. Видел предсказанную Терпилой погибель.
— Сорви, — велит женщина, как велел днем старик.
Георгий не думал, как не думал, принимая вызов «гробоискателя», бросаясь наперерез птениохскому хану, пробираясь в захваченный Итмонами дворец. Он просто сунул руку в клубящийся ядовитый ужас и ощутил под пальцами тонкие лозы. Это все-таки было травой, и оно горело. Светло, жарко и неистово. Что ж, не он первый хватается за огонь и не он последний. Вспыхнувшее прямо под руками пламя росло, тянуло жаркие лапы к лицу, но севастиец все же успел сломать пылающую лозу.
— Вот твой цветок, василисса.
— Оставь себе.
— Мне он не нужен.
— Тогда брось. Или жаль?
Обугленная веточка, черная с серым налетом, только самый кончик еще тлеет. Багровый, на глазах меркнущий уголек… Жаль? Под ноги его! Вместе с жалостью и прошлым! Кусты почти погасли, жар сменился ночным холодом. Захлопали сильные крылья. Ночная птица… Пролетела над самой головой, села на дерево, вытаращила желтые, круглые глаза. Самое время испугаться, но страха нет, только обида на прогоревший костер, на бессмысленность происходящего, на обман…
— Иди!
Засвистело с переливами, затрещало, шарахнулся и заржал рыжий, понесся, не разбирая дороги, сквозь нарастающий хохот. Вспыхнул впереди алый огонек, забился, как сердце, а в спину стрелой вонзился чей-то отчаянный крик. Надо остановиться. Надо. Но не слушается конь, не хочет возвращаться.
— Оставь. Не человек это, а хоть бы и человек. Ты не вправе жалеть, василевс. Не вправе умереть. Не вправе оглянуться. Не вправе бросить всех ради одного…
Кто это говорит? Кто?! Не женщина и не старик… Элимская речь? Здесь?!
— Не оглядывайся!
Позади — чаща и впереди — чаща. Желтые глаза, хохот, уханье, летящие из тьмы рожи. Разные. Вроде бы знакомые, людские, а вроде и нет. Зовут, дразнятся, скалятся, плачут, а за рожами — лапы, руки, клешни, крылья… Тянутся, машут, слепо тычут во тьму, на что-то указывают, хотят вцепиться, стащить с коня.
— Скачи!
— Не оглядывайся!
Она! Протягивает ветку, огонь, змею, а сама… рот смеется, глаза плачут. И опять туман, шорох крыльев над головой и нет никого. Только земля гудит — то ли кони скачут, много коней, то ли в кузнях бьют молоты, то ли рвется наверх некто в чешуе, рвется да не вырвется, и растут над ним могильником черные Ифинейские горы… Женщина, птица, звезда, кто они тебе, кто ты им?
Свистит ветер, бьют тьму копыта, дышит в спину чужая ночь. Скачут, гонятся за дальней звездой, а та катится вниз, растет и темнеет, как темнеет, становясь булатом, раскаленный добела новорожденный клинок. Светит багровым невиданный меч. Огневой полосой вырастает из черного горба, только его и видно в густой, хоть режь, мгле. Рукоять — в земле, острие целит в небо. Туманное море, темный остров, тревожный, недобрый свет… Холм и столб на нем. Не меч — камень, а возле — тени и звезды. Люди и костры… Вот ты и вышел, василевс. Почти вышел.
Вновь ставший послушным конь переходит на рысь. Сколько он скакал? Все началось еще засветло, а сейчас — ночь, но по рыжему не скажешь, свеж, словно не было безумного бега сквозь плач и хохот.
— Где ты? — одними губами окликнул Георгий, сам не зная, кого зовет. Ночь не ответила, разве что туман стал реже, послышались голоса. Севастиец огляделся — он был на краю полного воинов леса.
2Твереничи береглись — не отнимешь. Конечно, вообразить кочевников, обходящих врагов по лесу, мог разве что какой-нибудь свихнувшийся авзонянин. Вроде того умника, что намалевал киносурийскую фалангу, идущую в бой в густых, перевитых ползучими лозами дебрях. Вот только против росков были не одни саптары, а лучшие убийцы — соплеменники. Фока Итмон не преминул бы заплатить за смерть Афтанов, но Гаврила Богумилович никогда не делает то, что за него сделают другие. Хоть ордынцы, хоть Симеон Звениславский… Этот достаточно глуп, чтобы, замахнувшись на тверенского князя, обессмертить свое имя в веках, как обессмертил его указавший толпе на Сына Господня.
Один из твереничей то ли почувствовал чужой взгляд, то ли просто затекли ноги. Воин поднялся, неспешно подошел чуть ли не вплотную к Георгию, и севастиец узнал старшего дружинника, что бранился с Терпилой на вележском льду. Надо полагать, тот тоже вспомнит залессца, а что потом? Потом не было ничего. Тверенич недоуменно оглядел опушку и отправился назад, к кострам. Не увидел?
— Эй, — негромко окликнул севастиец, — эй!
Молчание, если можно назвать молчанием обычный лагерный шум. Роски спокойно занимались своими делами, они верили караульщикам и двум здоровенным разлегшимся у костра псам, а те и ухом не вели. Севастиец перехватил поводья, не представляя, где искать князя или хотя бы кого-то из небольших.
— Эй! — уже громче позвал он, и небо ответило уханьем и шорохом крыльев. По звездному пологу наискось пронеслась огромная птица, и шум затих. Твереничи, словно окаменев, глядели вслед устремившейся к полыхавшему камню тени, и Георгий погнал рыжего за ней. Его не видели и не слышали, даже когда пришлось послать жеребца в прыжок через какие-то вьюки. Сон наяву не желал кончаться, и наследник Афтанов с этим смирился, как смирился с Намтрией и Залесском. Он просто ехал на свет, и тот больше не убегал.
Тянуло дымом, шуршали под копытами камешки, туман совсем рассеялся, в свете костров Георгий мог разглядеть щиты с тверенскими чудо-птицами и сидящих воинов. Он почти не ошибся, прикидывая замысел росков. Тысяч двадцать в поле и тяжелая конница в лесу. Последний резерв и последняя надежда.
Подъем кончался у багровеющего каменного столба. Рядом, на плоской, словно срезанной вершине, возвышался одинокий шатер, у которого маячили караульщики. Еще несколько человек сидело у огня. Троих Георгий помнил. Чернеца Никиту, хмурого дружинника, которого боярин Обольянинов назвал Ореликом, и самого боярина, показавшегося куда старше, чем в Лавре. Если и он не увидит…
Окликнуть Обольянинова Георгий не успел. С каменного клинка с шумом сорвался огромный филин, гукнул дружелюбно и насмешливо, пропал, и тут же на севастийца уставились удивленные глаза. Ждать, когда твереничи опомнятся, Георгий не стал. Соскочив с коня, он протянул по элимскому обычаю руки и медленно пошел вперед.
— Здравы будьте, твереничи. — Кланяться Георгий не стал. Не из гордости. Любое резкое движение чревато ударом. — И ты будь здоров, боярин Обольянинов.
— С чем пожаловал? — Удивление на лице тверенича сменилось нет, не готовностью к бою — ожиданием… Ожиданием добра. — Прости. Имени не вспомню.
— Георгий. Юрий по-вашему. Наемник залесский.
— Даптрин?
— Нет, боярин, севастиец.
— Вот даже как… А у нас чего позабыл?
— Борис Олексич, воевода залесский, кланяется тебе, — ушел от прямого ответа Георгий. — Как увидишь в саптарском стане дым, знай, что пятьсот росков повернули копья на Орду. Если хочешь, чтоб то случилось по твоему слову, зажги костер в своем стане.
— Сколько копий, говоришь? — подался вперед боярин, живо напомнив Георгию покойного Стефана.
— Пять сотен. Без меня. Наемники, из тех, что в Анассеополе служили. Борис Олексич имел дело с кочевниками. Удержит.
Обольянинов молчал. Глядел на вестника блестящими глазами и молчал. Потом обернулся к соседу.
— Ну, Орелик, видишь теперь?
— Вижу, — без тени улыбки откликнулся дружинник. — Слыхал я про дружину эту, про то, что Болотич наемников приваживает, а оно вон чем обернулось. Сам себя обхитрил, сволочь. И поделом.
— Князя сыскать надобно, — поднял голову чернец, — а то измаялся он…
— К Верецкому Арсений Юрьевич поехал, — подсказал дружинник с красным носом, его Георгий тоже помнил, — а потом к невоградцам собирался.
— Отыщу. Ты, Юрий, поставь коня да поешь чего-нибудь, — велел Обольянинов и ушел, даже не приказав приглядывать за чужаком. Георгий был готов к обыску, к тому, что его свяжут до конца боя, а у него меча и того не отобрали.
Роски удивили в который раз, но севастиец слишком устал, чтобы об этом думать. Отсюда, из сердца тверенского лагеря, лесная скачка казалась наваждением, а Севастия и Залесск и вовсе поблекли. Георгий отвел рыжего, куда велели, потрепал напоследок по шее и вернулся к княжескому шатру. Странный столб больше не светился, видно, дело было в отблесках костров. Теперь камень стал обычным камнем. Там, где лес встречается со степью, таких много. В Намтрии межу стережет мрамор, кальмейские стражи серы, как волчья шкура. На всякий случай Георгий коснулся шершавой поверхности рукой. Пальцы ощутили тепло ушедшего дня, и только.