Аннелиз - Гиллхэм Дэвид
Точно перевод девиза Нидерландов: «Я выстою».
Анна берет ложку и начинает есть, стараясь не спешить. Но это нелегко. Она слышит, как громко чавкает, но ничего не может с этим поделать. Лагерная привычка. Есть еда — съедай немедленно. Когда миска пустеет, она задерживает дыхание и смотрит прямо перед собой. У окна стоит французский секретер ее матери, некогда красовавшийся в углу спальни Анны и Марго в Мерри. Такой же, как и всегда. Утонченная изысканность лакированного красного дерева в кружке света от лампы, не тронутая войной и оккупацией, совершила временной скачок и материализовалась здесь, на ковре Мип. И это разбивает ей сердце.
— Мип, у тебя не найдется сигареты?
Проходит мгновение — Мип должна переварить это. Анна Франк курит? Потом говорит:
— Кажется, у Яна в ящике стола. Сейчас. — И тут же возвращается с коробкой серных спичек, черной эмалированной пепельницей и пачкой сигарет «Куинз Дей».
— Помнишь? — спрашивает Мил.
— Их сбрасывали англичане, — отвечает Анна.
— Возможно, они немножко выдохлись.
Не важно. Анна зажигает спичку и быстро затягивается. Почувствовав горечь в горле, она вздыхает.
— Спасибо, Мип. Я знаю, сигареты дорогие.
Мип пожимает плечами. Дорогие — в сравнении с чем?
— Все остальные умерли, — говорит Анна. — Все, кто прятался, остались только Пим и я. Так ведь?
— Да, — тихо, но без притворства отвечает Мип. — Все так.
Анна кивает. И расспрашивает о Беп. О Кюглере. О Клеймане.
Мип поднимает брови.
— Мы все уцелели, так или иначе, — отвечает она, точно Анна спрашивает о потерпевших кораблекрушение. — Мы с Беп старались удержать контору на плаву. Контракты нужно было выполнять, и мы чувствовали: надо делать все, что в наших силах, чтобы фирма продолжала работать. Но тяжелее всех пришлось господину Кюглеру и господину Клейману. После того ужасного дня, когда явилась Зеленая полиция, их отправили в трудовой лагерь. Страшное место, но оба вернулись целыми. Так что теперь все на месте, включая твоего отца. Удивительно, право.
— Он все еще ходит в контору? — хмурится Анна. Кажется, в ее голосе звучит раздражение, чего она не хотела.
Но Мип его не слышит — или делает вид.
— Каждое утро, — отвечает она. — Хотя было непросто. Дела идут неважно. К тому же есть некоторые сложности, и с ними нужно разобраться. Обманывать немцев во время оккупации оказалось делом непростым — надо было убедить их, что евреи больше не владеют фирмой. Все запуталось, и теперь надо бы это распутать.
— Так Пим сидит за столом и роется в бумажках? — спрашивает Анна. — Сидит себе на телефоне, словно ничего не случилось?
Отчего она так рассердилась?
Мип снова пожимает плечами:
— А ты бы что делала на его месте, Анна?
— Что я бы делала на его месте? — Анна хмурится, удивленно раскрыв глаза. — Кричала, стучала кулаками, крушила оконные стекла… В общем, Мип, я бы бесилась.
Мип выдыхает.
— Вот как, — говорит она. — Бесилась. Ты же знаешь, Анна, твой отец не такой.
Анна неожиданно открывает глаза. «Марго!» — зовет она вслух. Сердце колотится в груди, тело сковало холодом. Моргая от забрезжившего утреннего света, она трясет головой и возвращается в реальность. Одежда липнет к коже. Одеяло сползает на пол. Пим сгорбившись сидит на стуле в паре шагов от нее и дремлет, слегка кивая головой в ритме храпа. Вот он начинает ерзать и морщится, точно его ущипнули. Бледное лицо залито дневным светом, пробившимся в окна. Свой цвет сохраняют только красноватые мешки под глазами. На Пиме застиранная пижама в линялую бело-голубую полоску и фланелевый халат, который ему велик; ноги засунуты в поношенные кожаные шлепанцы. Она снова моргает. Вокруг тишина, точно в комнате никого нет.
— Пим! — произносит Анна чуть громче, и он, вздрогнув, приходит в себя, глядя на нее с выражением того же отчаяния, которое она чувствует в собственной груди.
— А! — Он втягивает воздух в легкие. — Ты не спишь.
Анна садится на кровати, опускает ноги на пол и проводит рукой по волосам.
— Тебе разве не надо лежать? Доктор же… — говорит она.
— Он велел отдыхать, ну я и отдыхаю. Не беспокойся. Со мной все в порядке. Просто перенервничал, бывает.
Анна смотрит на отца, и он отвечает ей неуверенной улыбкой:
— Ах, моя Аннеляйн. Как это удивительно — просто смотреть на твое лицо. Как чудесно, что ты вернулась.
Но Анна качает головой. Волосы падают ей на лицо.
— Мип сказала, что в один прекрасный день после освобождения ты просто появился у нее на пороге.
Пим кивает: да, все так и было.
— Да. Путь из Польши был долгим. Русские освободили Аушвиц еще зимой, но собраться домой я смог лишь в мае. Пришлось добираться до Одессы, а потом морем до Марселя. Там требовались французские документы. Карта репатрианта и прочая чепуха, — он отмахивается от воспоминаний. — В общем, до Амстердама я добрался только в июне. Конечно, в квартире на Мерведеплейн давно жили другие люди — но и не будь их там, я бы не смог туда вернуться. Жить там. Мне ничего не оставалось, как прийти, точно нищему, к Мип. Они с Яном приютили меня. Мы с тобой им многим обязаны, Анна.
— Как тебе это удалось, Пим? Ну… — Она так и не нашла слов. Но отец, кажется, понял.
— Как я уцелел в Аушвице? — Его липо стало пустым. — Как? Я много раз себя об этом спрашивал. И ответ всегда был один и тот же, — сказал он, приподняв брови. — Это сделала любовь.
Анна пристально смотрит на него.
— Любовь и надежда. Любовь к семье и надежда, что я ее увижу в конце концов. Полагаю, потому и выжил. — Он пожал плечами. — Вот и весь ответ.
— Мне говорили, — начинает Анна и, хотя произносить следующие слова было больнее, чем протаскивать через горло острый шип, она продолжает сдавленным шепотом: — Мне говорили. Говорила в Берген-Бельзене женщина, которая знала маму. Что мама умерла в Биркенау, в лазарете. От голода.
Отец едва заметно кивает.
— Да. И мне говорили то же.
— Она прятала свой хлеб для нас с Марго.
— Она любила своих девочек, — говорит Пим. Но что-то в его голосе дает понять, что он не хочет продолжать разговор. — А теперь пошли, — говорит он, резко поднимаясь со стула. — Выпьем по чашке чаю. — И, подходя к кухне: — Завтра ты переберешься в комнату для шитья. Думаю, молодой девушке нужно иметь возможность уединиться.
— Но там ведь твоя кровать, Пим. Ты где будешь спать?
— Я? О, не беспокойся за старика. Тут в стене есть раскладная койка, на которой легко уместится такой мешок с костями.
Так и случается. Тем же вечером Анна переносит свой чемоданчик в комнату для шитья. Крошечную: в четырех стенах не продохнуть, но Анне она видится вполне роскошной. Никогда в жизни у Анны не было собственной комнаты. Закрыв дверь, она чувствует успокоение: так и есть, уединяться необходимо. В то же время это тихий омут. Куда уведет ее в этом уединении подмененное сердце? Открыв чемоданчик, она извлекает оттуда контрабанду. Тетрадь в картонной обложке с самой дешевой в мире бумагой и авторучку, наконец согласившуюся помогать хозяйке.
Интересно, не поглотит ли ее собственное уединение. В укрытии она, бывало, бежала к кровати Пима, заслышав гул британских истребителей или испугавшись собственных снов. Но теперь это невозможно. Когда одиночество накроет ее, ей остается тонуть в нем.
Тогда-то я и думаю о своем дневнике, пишет она в своей тетради.
Конечно, он утрачен. Анна вспоминает разбросанные по полу листки в день ареста, но в то время она не понимала смысла того, что видит. В тот миг вообще ничего не было понятно. В Убежище проникли гестаповцы, и все обречены. Потрясение оказалось столь ужасным, что даже драгоценный дневник утратил для Анны всякое значение. Годы работы превратились в клочки бумаги — стоило ли убиваться? Лишь когда их привезли в лагерь Вестерборк в Дренте, она начала ощущать потерю. Она помнит это сейчас, пишет Анна: так помнят лучших друзей, утраченных навсегда. Но разве это не каприз — переживать из-за какой-то вещи? Ей бы плакать по матери, по Марго. Горевать по Петеру, его родителям и даже вредному старикану господину Пфефферу.