Андрей Валентинов - Ангел Спартака
— Знаешь, Папия, этого Спартака кое-кто считает богом. Неглупо, конечно, особенно когда приходится убеждать всякую деревенщину. Нет, он не бог, конечно. И даже не ученик. Я его давно знаю, года два. Для гладиаторов два года — действительно много. Мы с ним в римской школе сошлись, нас тогда было всего трое — адоптированных.
— Что?! Что ты сказал?! Адоптированных? Я знаю латынь, Эномай, «адоптация» — «усыновление», юридическая формула. Но почему?
И уже нет звезд, сгинул Космос, утонув в Хаосе, проклятом Хаосе, куда брошен был Враг, Отец Подземный Невидимый Отец.
— Об этом мы не любим говорить, моя Папия. Считается, что гладиаторы делятся на «палусы». Почти как в легионе: декурион, сотник, примпил. А еще делятся на «ячменников» и настоящих. Но это не совсем так. Среди настоящих есть адоптированные — усыновленные нашим богом. Вот они — мы! — и есть самые настоящие. Это секрет, имя бога держится в тайне, даже тебе я...
— Не говори, мой Эномай, скажу сама. Имя твоего бога — Тухулка.
Мертв мир, и город мертв, мертва проклятая школа, мертва ночь, мертв светильник. Мы живы. Мы живы?
Учитель! Помоги, Учитель!
Антифон— Не назвалась Ты моей рабыней, не назвалась служанкой. Хотела быть Моей ученицей? Учись, Папия Муцила!
* * *Тяжелая капля упала на ладонь, растеклась, обдала холодом.
— Дождь, — вздохнула я, не решаясь опустить руку. — Не везет!
— Еще не дождь, — бодро откликнулся поэт. — По самнитской примете дождь начинается, когда капля упадет на нос.
Я поглядела на низкие тучи, на серую дымку над зеленым Везувием. Еще не дождь. Но будет. Не везет!
— Если что, у нас есть покрывало, спрячемся на опушке.
— Да ладно, Гай! — отмахнулась я. — Ну промокнем. Что с того?
И вновь, в который раз, сама виновата. Кто же еще? С утра хмурилось, тучами небо затягивало, а потом и ветерок подул, пыль гоняя. Все ясно, прячься в комнате да ставни закрывай, так нет же, не сиделось! Ни в «Слоне Красном», ни в городе.
Мой Гай (вот бедолага!) спорить не стал, кликнул носильщиков (поди уже под кронами прячутся), присмотрел лектику поскромнее, захватил корзинку со смоквами. А я взяла покрывало — и все ту же тунику, синюю, от торговца-сирийца. То ли думали дождь обмануть, то ли, напротив, вызов ему бросить.
Знакомое место, трава знакомая, опушка, Везувий вдали. Только солнца нет. И смоквы горчат отчего-то.
Не шутим. Не смеемся. Я не смеюсь — и поэт за компанию. Или у него тоже причина есть?
— Ладно! — поморщилась я, на тучи поглядев. — Будет лить, будем мокнуть... Так что там твой друг сочинил?
Честно говоря, все равно мне, что Тит Лукреций, друг моего поэта, о мироздании думает. Но Гай упомянул, я зачем-то переспросила...
— Не сочинил, — поспешил уточнить Не Тот Фламиний. — Собирается только. У него, Папия, талант, куда уж мне! Надежда речи нашей латинской! Марк Туллий, когда его стихи слышит, плачет иногда. Говорит, что от восторга, а по-моему, от зависти. Талант, талант! Только стоит ли тратить его на описание физических особенностей мироздания...
Плохо друга не слушать, особенно если сама рассказать попросила. Но как объяснить, если сама себя не понимаю? Тошно, скверно, страшно... Потому и на месте не сиделось, и воздух городской в горле застревал.
Хорошо, когда друг рядом! Хорошо, если рядом мой Гай!
— ...Многие просто смеются. Случайное движение атомов порождает мир! Представь, Папия, ты идешь по лесу, видишь хижину и уверяешь себя, что она возникла в результате случайного перемещения бревен, прутьев и...
О чем это мой поэт? Какие-то атомы, мельчайшие частицы, из них создан мир, людские души, даже боги? Еще одна сказка, много их довелось наслушаться.
Из каких атомов сотворен Невидимый Отец?
— ...Поэтому Лукреций и хочет своей поэмой защитить учение Левкиппа и Демокрита. Но разве спорная мысль, даже ярко и красиво изложенная, станет истиной? Мне кажется, многие, даже Лукреций и Марк Туллий, не могут понять, что поэзия — особый род искусства, стихами незачем писать ученые трактаты...
— Гай!
Вздрогнул, бедняга. Слишком громко крикнула, слишком резко обернулась.
— Мне плохо, мой Гай! Очень плохо!
Холодная капля скользнула по щеке, еще одна впилась в запястье. Следующая...
— Дождь! — Поэт улыбнулся, стряхнул воду с кончика носа. — Берем покрывало — и под деревья. Там ты будешь говорить — все, что хочешь и сколько хочешь. А я буду молчать. Но, если желаешь, можем героически вымокнуть.
Не выдержала, улыбнулась в ответ.
— Мокнуть не будем, Гай Фламиний! Но сначала... Прочитай что-нибудь про дождь!
Поэт бросил быстрый взгляд на укрытый влажной дымкой Везувий, потер мокрое ухо...
Плачет, что, в дождь угодив, мокрой курицей Лидия стала.
Плакать не след, ведь была ею ты и прежде — сухой!
Дождь, дождь, дождь... Сквозь густые кроны, сквозь черные ветви, сквозь пожелтевшие от жары листья. Одно покрывало на двоих, мы совсем рядом, не сухие, не мокрые, словно в том шалаше, что возник в результате случайного перемещения бревен и веток...
* * *— Не перебивай меня, Гай, пожалуйста, ты ничего не поймешь, я и сама себя не очень понимаю, но слушай, слушай!.. Мне кажется, я ошиблась, страшно ошиблась, но поворачивать назад поздно, и я не знаю, что делать... Нет, знаю — и сделаю, но это не то, совсем не то, о чем мечталось. Нет, и это не так! Ни о чем я не мечтала, некогда мечтать было, только о Риме думала, о проклятом Риме, чтобы волк выл на Капитолии! Себя я словно похоронила, словно в костер погребальный шагнула. И вдруг поняла — все не так, жизнь — это не только Рим, не только моя Италия, не только моя месть. Но поздно, Гай! Я... Мне кажется, я стала частью какой-то Силы, страшной Силы, которая поможет отомстить, но не поможет просто жить. Хуже! Я сама словно несу отраву, стоит мне к чему-то прикоснуться... Может, и не так, просто зашла в дебри, в ядовитые дебри, где всюду яд. А это ничуть не лучше, ничуть! Видишь, Гай: с утра хмурилось, потом пошел дождь. Скоро пойдет дождь, мой Гай, страшный дождь, кровавый; я тебя предупреждала, говорила, чтобы ты уезжал. А сейчас уже, наверно, поздно, и для меня поздно, и для всех. Я ни о чем не жалею, мой Гай, но мне плохо, эта ноша не по мне, понимаешь? Я думала, ненависть сделает меня сильной... Я стала сильной, мой Гай! Только эта сила... Она сильнее меня. Мне семнадцать, мне хочется жить, я еще и не жила совсем. Я не спрашиваю тебя, что мне делать, ты не знаешь, и сама я не знаю. Вчера... Вчера один человек спросил, не богиня ли я. Он не шутил. Я могу стать богиней, Гай! Но это так страшно, так тяжело, лучше оставаться просто обезьянкой, злой бесхвостой обезьянкой...
Все, мой Гай! Сказала, как могла. А ты не отвечай. Молчи!
АнтифонТак и было. Дождь лил на покрывало, мы с Гаем сидели, прижавшись друг к другу, а я говорила, говорила, говорила... Только мои губы шевелились беззвучно. Моя ноша — не для этого парня.
Тихо в было в замершем мокром лесу. Лишь перестук капель, лишь теплое дыхание совсем рядом.
* * *«Во тьме пребывая, всегда готов будь зажечь свет. Зажигай свет свой, и пусть он будет ярок, ярче света встречного, дабы ослепли ищущие тебя».
Вот уж не думала, что притча Учителя в деле может. А с другой стороны, для чего притчи сочиняют, для чего рассказывают? «И пусть он будет ярок, ярче света встречного...»
Горят светильники, тьму прогоняя. Шумно, весело. Гуляй, Капуя! А отчего не погулять, если сам префект угощает? И как префекту народ свой не угостить, если выборы скоро? С полудня столы выставили, к вечерней страже все угощение приговорили, а как стемнело, по улицам пошли — добавлять. Всем хорошо: и префекту, и народцу капуанскому, и владельцам таберн. Гуляй, Капуя, не каждый день сатурналии!
Вот и гуляем. А раз гуляем, зачем по темным углам прятаться, шептаться, аромат козьих шкур вдыхая? Прямо тут поговорить можно, у таберны. Сиди, винцо разбавленное прихлебывай да о делах тайных рассуждай. Только кричать не стоит — и на латыни говорить. А зачем на латыни, если мы оба — оски?
Улица, таберна, ночь.
— Нас... Нас могут заметить, Папия!
— Нас давно заметили, Прим. Сиятельный пошел по девочкам, что с того? Боишься, что в Рим сообщат?
Прим — такой же Прим, как я — Фабия Фистула. Кто он, мне знать не положено, только не секрет это. Сенатор — тот самый, с которым мои лохматые шептались. Его отца и деда убил Сулла, а он... Хоть и не римский сенатор, всего лишь капуанский, но все же!
Выдать же нас — не выдадут. Не потому что глаз мимо скользнет (отловил сиятельный «волчицу» ночную, великое дело!), а потому как верная эта таберна, наша. Нет здесь чужих. Только знать такое сенатору ни к чему.
— Папия, на всякий случай. Для «волчицы» ты слишком хорошо оделась. В таких местах бывают только «шкуры», им твой гиматий и во сне присниться не может. И браслет, тот, что на левой руке...