Доната Митайте - Томас Венцлова
Путевые дневники позже стали одним из любимых жанров Томаса Венцловы. В каждом из них он пытается охватить все разнообразие жизни данного края и, если только возможно, найти связь с Литвой. В 1971 году Томас посетил Польшу. Это было его второе и, пожалуй, роковое путешествие из Литвы в соседнюю страну. Его пригласили официально на юбилей Норвида – как переводчика этого польского поэта. Венцлова вел себя далеко не примерно: его юбилейная речь выглядела весьма подозрительно, он ездил в Пунск – пограничный городок, населенный литовцами, интересовался тамошней культурой, а потом вместе с Ворошильским провел всю ночь у Адама Михника, вождя польских диссидентов, которого только что выпустили из тюрьмы. Наутро Венцлову остановил на улице полицейский, проверил документы и, видимо, занес в «черные списки», потому что больше его за границу не выпускали.
В литовском литературном журнале того времени опубликован «Польский дневник»[283]. Встреча с Михником по вполне понятным причинам там не описана, зато в нем можно найти множество сведений как о литовских районах Польши, так и о польской культурной жизни. Томас Венцлова рассказывает о Норвиде и о конференции, устроенной в его честь, о Кшиштофе Пендерецком и Ежи Гротовском, о новейшей польской литературе, упоминает «поэтическую сенсацию последних месяцев» – своего будущего переводчика Баранчака. Пожалуй, впервые в печати советской Литвы появилась и фамилия Бродского: «Кстати, в Советском Союзе Норвид вызывает все больший резонанс. Переводы его стихов на русский язык, сделанные Давидом Самойловым, Иосифом Бродским, Александром Ревичем, великолепны».[284]
Потом пришло время, когда Томас дарил Литву и Вильнюс своим друзьям. Познавая свой край и любя его, он умел заразить этой любовью близких ему людей. Встретив рано утром впервые приехавшую в Вильнюс Горбаневскую, он первым делом ведет ее на гору Трех Крестов, потому что оттуда открывается замечательная панорама города. Москвичам Людмиле и Андрею Сергеевым, отдыхающим в Паланге, он предлагает съездить в Жемайчю Кальварию, где гости удивили местных жителей тем, что вместе с католиками обошли святые места. Они ощутили себя первооткрывателями другого мира, мира деревенской культуры, безжалостно уничтоженного в России революцией. Кроме того, Венцлова нарисовал Сергеевым подробный план Каунаса, куда они собирались заехать, пометив, что надо обязательно посмотреть. В Вильнюсе же он ведет друзей к дворцу в Старом Городе, где останавливался Наполеон, показывает, где стояла большая синагога, где было гетто, в Тракай рассказывает о великом князе Витаутасе и караимах[285]. Так перед глазами гостей оживает история города и Литвы. Приехавшим из Америки литовским эмигрантам он показывает и другие памятные места, такие, как дом, в котором в 1918 году была провозглашена независимость Литвы.[286]
Томас поражал своей способностью набрасывать планы городов, в которых он еще не бывал. Как-то зайдя к Ромасу Катилюсу, собиравшемуся в Чехословакию, Томас, никогда не бывавший в Праге, набросал ее план, пометив места, который тот должен посетить. Позже выяснилось, что в плане оказалось лишь две-три несущественных ошибки. Все это произвело неизгладимое впечатление на няню Катилюсов, и та окрестила Томаса святым[287]. Ее слова, высказанные категорически – как и полагается деревенской праведнице, не раз служили единственным утешением Элизе Венцловене, когда та теряла связь с оказавшимся в эмиграции сыном. «Он – Божий человек, ничего плохого с ним не случится», – повторяла она про себя[288]. Людмила Сергеева говорит, что Томас мог начертать и план Дублина, и план Венеции, хотя в то время знал эти города только по книгам. Впрочем, провожая Ахматову к Сергеевым на Малую Филевскую в Москве, он заблудился, хотя прежде бывал там много раз. Вместе с Анной Андреевной он поднялся на второй этаж другого дома (а взбираться без лифта даже на второй этаж ей – сердечнице – было почти не под силу), запутавшись в серых, одинаковых коробках.[289]
По словам Горбаневской, тем, кто жил тогда в Советском Союзе, порой казалось, что мир кончается у железного занавеса, за ним ничего нет, и даже «вражеские голоса» звучат лишь для того, чтобы имитировать существование каких-то других стран[290]. В стихах самого Венцловы, написанных еще в 1959 году, «Скажите Фортинбрасу» ироническим лейтмотивом становится рефрен: «И Дании на свете нет». Поэтому, уехав из Литвы, он жадно старался увидеть как можно бóльшую часть этого мира, проводил своего рода «инвентаризацию», один из выводов которой: «Все вроде на местах»[291], а другой – «Европа несомненно обогнала все континенты по всем статьям, просто невозможно найти критерий, по которому она бы отставала»[292]. Он очень много путешествовал и путешествует до сих пор. Эти поездки фиксируются в дневниках, стихах, письмах и открытках. В последнем случае чаще всего отражается минутное впечатление, не всегда выражающее окончательное суждение автора, но неизменно красноречивое. Вот, например, в октябре 1978-го Томас пишет из Мадрида: «Я всегда знал, что Прадо лучше остальных музеев, но понятия не имел, насколько лучше. Правда, испанцев всегда тянет в сторону каких-либо пакостей (Гойя), передержек (Эль Греко) или чего-то мутного (Мурильо, да и Рибера); один Веласкес от всего этого удерживается, но видно, что с большим трудом. Впрочем, он молодец, недаром я всегда его уважал. «Сдача Бреды» и «Менины» – две главные картины в мире. Средневековых мастеров я не считаю, это не картины, а нечто в высшем смысле (а сколько их тут!)»[293]. Через тридцать с лишним лет, в 1995 году, Томас Венцлова, к тому времени, видимо, уже не раз стоявший у любимой картины, пишет стихотворение Las Meninas:
Их девять или больше: камеристки,
карл, карлица, инфанта, силуэт
двойной в зеркально-зоркой темноте
и автор, начинающий картину.
Ее от нас скрывают терпеливо
четвертое столетие. Фуко
считает: пишут нас. Но живописец,
модель и зритель – дребезг одного,
возможно, первообраза. Здесь больше,
чем сквозь окно проникнуть может, света
(он, как в раю, превозмогает щедрость
несовершенства). И в скрещеньи взглядов
присутствует еще один, незримый, —
его и учит кисть не исчезать.[294]
В этом нерифмованном сонете слышится эхо строфы из другого стихотворения «Колодец крут, но в черноте…», строфы, вдохновленной предложением Бродского написать о беседе святого Франциска с птицами:
Их свет един – по-разному вольна
Его ломать зияющая призма.
Чем прах и истина отделена
От серебристого дрозда софизма?[295]
Сам поэт так комментирует эти стихи: «Наша правда, наш язык, наши формулы, в конце концов найденные нами (будь они философскими, богословскими или поэтическими), не так уж отличаются от „софизмов“ дрозда, от песни дрозда, несовершенной, лишенной семантики. <…> Но вместе с тем „слепая сила“, вдохновение действительно и для человека, и для птицы, и оно, быть может, дает нам спектр, а спектр этот – минералы, растения, животные, мы сами, – весь мир словно разные цвета, сведенные к одному свету, к общему источнику»[296]. «Дребезг одного первообраза» и «зияющая призма», по-разному ломающая единый свет – почти синонимы. И интеллектуал, начитавшийся Мишеля Фуко, и люди, изображенные на картине, – несовершенство, отражающее «один первообраз», потому они и освещены сильным, «как в раю», светом.
В 1984 году Томас Венцлова поехал в Японию, на конгресс ПЕН-клуба. Вернувшись, он рассказывает в журнале о современном и четком течении японской жизни, о дисциплине, которая «сначала утомляет, но вскоре вызывает особый прилив бодрости»[297]. Японские впечатления на открытках повеселее и поироничнее: «Интересно, однако, сверхъестественно организовано, аж нехорошо становится. Как в книжке старого доброго Олдоса[298]. Или это из-за буддизма? На фотографии виден лес, но не видны компьютеры и пробирки, а они под каждым деревом»[299]. Кстати, один из мотивов этих открыток: «Как поживает наш друг cocodrillo?»[300] Автор шлет крокодилу приветствия, осведомляется о его аппетите и вкусах, иными словами, его (то есть советскую власть и те ее службы, чьей обязанностью было чтение приходящих из-за границы писем, а потом уже вручение их адресатам или невручение) постоянно дразнит, хотя сам крокодил этого не понимает. Быть может, это небольшая месть за перехваченные и потому не доходящие до адресата письма. Несколько лаконичных слов на открытке порой скрывают не выраженную прямо, но явную внутреннюю драму: «Пишу Вам с Готланда, это в 200 верстах от Паланги. Oremus»[301]. Написано летом 1980-го. Дорога в Палангу, как и вообще в Литву, для Томаса еще долго будет заказана. Множество открыток из разных мест планеты получали не только друзья, но и мать, которой почтальонши признавались, что всегда сами первыми читают их, потому что они необычайно интересны[302]. Если бы об этом знал автор открыток, он, наверное, не стал бы сердиться; несколько его фраз были все же просветом в железном занавесе, через который просачивалась хотя бы малая толика информации для людей из закрытого мира.