Валерия Пустовая - Матрица бунта
Показательно преломление традиционных сюжетов детства в напряженно-этическом мире этой повести. Щенок и елка. Две радости, которых ждет всякий ребенок — так говорят нам выросшие дети, сделавшие кино и мультфильмы о том, как они были маленькими. Но попробуйте и впрямь стать маленьким — вспомнить ничтожную малость свою перед неправдой и необъяснимостью. Не мультяшный щенок, принесенный отцом, обмочил герою колени, подставив его под родительский гнев. Герой ревниво ощущает несоответствие между удовольствием подарка, получаемого отцом от щенка, и его недовольством своим сыном: «Он щенка этого любит, любит с ним играть, а вот лежит, глядит на мокрое пятно, и нет у него для меня снисхождения. А сказать, что это сделал щенок, не могу, потому как случилось то, что никогда я еще в своей жизни не видел. Не вытерпеть — это унижение, внушенный уже позор». Легко почувствовать, как Павлов переворачивает невинный эпизод игры со щенком в историю несправедливого обвинения, более того — взятой на себя ребенком чужой, собаки, вины! Такой узел логично развязывается только взаимным прощением, избавлением обоих «преступников» от приговора вины: «От сухих да глаженных, будто бумажных, колгот такое ощущение, как если бы простили грех. И лицо после плача — сухое, бумажное. <…> Душа теплится осознанным счастьем: то ли спас его (щенка. — В. П.), то ли простил».
А вот Новый год — как новое горе. Елка в квартире «жила», как новая властительная хозяйка, и герой Павлова чувствует трепет перед обрядами ее временной власти. С елкой и новогодьем связан ряд глубоких страхов мальчика, страхов, от которых взрослые, по непониманию, не могут его освободить. Напротив, они выступают бессознательными мучителями, ежегодно подвергающими героя неясной пытке. Всякий раз «новый ужас» — мать под потолком довершает елку звездой. Всякий раз страх, когда мать десятерится в гостьях, дарящих сладости, и герой боится потерять память о том, кто из них настоящая.
Заметно, что Павлов нарочито подчеркивает тонкость чувств героя — по сравнению с уже разучившимися так воспринимать мир взрослыми. Эпизод о разбившейся в руках малыша елочной птичке рассказывает об одиночестве героя в опыте острой вины и сострадания, на фоне захваченных эгоистичными эмоциями родных: «Сестра бросается на меня с обидой, и близко вижу ее лицо, но какое-то некрасивое; а отец теперь садится на диване и выговаривает матери… Птичка, разбившаяся об пол… разлетелась у моих ног. Ору, реву, бросаюсь бежать, думая, что убил птичку, а это разбилась бездушная вещица, стекляшка».
Наконец, именно новогодний опыт притворной веры в Деда Мороза — его открывшейся фальши при необходимости продолжать громко выпрашивать у него подарки, в такой форме извещая маму о своих мечтах, — становится для героя ключом к пониманию фальши взрослого мира: «С тех пор я знал, что играю с кем-то в прятки… Неожиданно для себя скрыл я от всех, что это знаю, и много лет еще загадывал под елкой желания, чтобы слышала мама. Я скрывал, что знаю, как бабушка Нина не любит маму, а та уж не любит в свой черед мою бабку. Скрывал, прятал в себе очень многое, страшась того, что увидел или сделал понятным для себя».
Детство героя Павлова пронизано страхом, с переживания страха начинается и его описание. Первая глава, посвященная пребыванию героя у своего «киевского дедушки», показывает триединство образов власти и устрашения в сознании малыша: его дедушки, «брежнева» из телевизора и Бабая из дедушкиных угроз.
По мере чтения начинаешь все с большей настойчивостью отмечать про себя, что герой у Павлова постоянно плачет. Он винит себя и подозревает других, он страшится и сожалеет. Он истово ненавидит ребенка соседей, вселившихся после смерти живших здесь до них стариков, и остро прикипает любовью-жалостью к консьержке, немощно открывающей двери обитателям дома. «Все пороки человеческие» слышатся ему в рассерженном гвалте толкающихся в автобусе баб, «наказанием без вины» считает он усталое возвращение после дальней прогулки. Самое болезненное для него — переживание своей слабости и ненужности, он все время тянется к живому, в надежде наделить кого-то теплом, которого сам лишен. Жалкость, беззащитность становится для него главным основанием любви — в таких существах и людях герой умеет полюбить образ самого себя, слабого и достойного, по его ощущению, сострадания. Холодность его к сестре объясняется ее силой и независимостью в глазах героя: «Мне могло быть одиноко и тоскливо без нее, но не бывало ее жалко». Любовь к матери начинает осознаваться с сострадания: «Нежность, что доходила порой до страдальческого трепета, во мне пробудил однажды вид ее страданий». Жалкость становится способом вымолить теплоту: «А получил я больше ее любви за то, что оказался так жалок».
Это на грани истерического срыва смешение жалкости и страха, эта немощь перед враждебностью мира, эти постоянные слезы объясняются беззащитностью героя, его действительной незащищенностью миром семьи.
Основным сюжетом повести как раз и становится развал семьи: развод родителей, понимание того, что отец героя неродной его сестре по матери, год жизни с бабушкой, пытающейся спасти брак сына как возможность поделить заботу о нем с еще одной женщиной. Пьянство и беспутность отца, истеричная враждебность сестры, беспомощность матери, коварство бабушки: «Все мы — родные — должны были мучить друг друга и никогда уж не распутаться. Судить друг дружку, чувствуя в этом справедливость. Быть друг для друга орудием пытки нравственной».
Атмосфера семейной жизни удачно показана в отношении к принесенному в дом щенку: «Лельку никто не полюбил, разве навязалась еще одна живая неприкаянная душа». Живая и неприкаянная — то есть та, что все чувствует, но чьих чувств никто не замечает и не берет в расчет. Душу героя, также живую и неприкаянную, все время обременяют непосильными задачами, надрывают недетской болью: его вынуждают клеветать на родителей, выбирать одного из них и прогонять другого, его то отталкивают, то подкупают лаской, изводят подарками и вниманием, за которые надо платить предательством.
Я хотела бы привести только один эпизод, отражающий глубокое душевное неблагополучие героя: ведь крушение веры в родных для ребенка — это начало искаженного восприятия мира вообще. Эпизод хорош тем, что дает опосредованное, без скандалов и драк, представление о мироощущении героя. После того как явившийся к матери отец напился вместе с ней и увел ее в ночь — видимо, в очередной попытке зажить с ней вновь одним домом, — герой долго ждет их, а потом выходит искать на улицу. Одиноко и бессмысленно бродя по темному городу, он «нашел качели, будто знакомое, живое, и остался в этом месте, где было уже не так страшно: вроде как не один». Сиротливо породнившись хотя бы с бездушной качельной конструкцией, герой вдруг слышит в одном из окон — семейную ссору, и получает в ней своеобразное утешение, освобождение от одиночества своей боли: «Я слушал все это… с удивлением, даже облегчением, понимая вдруг, что одной ночью в разных домах происходит, наверное, одно и то же».
Не удивительно, что навязчивым мотивом детства героя становится поиск истинной семьи, благополучного, прочного мира. Он легко входит в роль чужого сына, ластясь своей откровенностью к матери друга, он болезненно тронут деньгами, которые его киевские бабушка с дедушкой не забыли за целый год прислать ему ко дню рождения: «Это вдруг так уродливо преувеличивало мою любовь к ним, что в душе рождалась вера: там, где они, и есть моя семья». Чужие окна манят героя шансом на обретение детского счастья согретости: «Тянуло жалостно заглянуть в каждое окно, … как если бы можно было там где-то незаметно приютиться». Но драма беззащитности, заброшенности, озяблой покинутости ребенка наедине со своими болями и страхами так и не разрешается счастливым финалом. Вместо него Павлов рисует отличную по точности и глубочайшую по печали картинку. «Последнее лето» героя с уже как будто не своим отцом. Отец с хозяином дома напились после рыбалки и забыли мальчика в телеге, запряженной хозяйскими лошадьми. Герой просыпается ночью — к сознанию своего полного непроглядного одиночества, особенно яркого на фоне колыбельно-красивой южной мглы: «Таратайка медленно плыла по цветущему, похожему на пестрый рукотворный ковер, полю гречихи. Никого со мной кругом на поле этом, огромном, непроглядном, не было, так что отмирала душа… Я лежал лицом к небу и тихо плакал». Когда привычные кони довезли мальчика домой, «оказалось, что и дядька, и отец давно дрыхнут».
«В безбожных переулках» — повесть, приобщающая нас к глубочайшему опыту детства. Неблагополучие семейного мира проявляет в ее герое яркую этическую восприимчивость, благодаря которой история его детства избавлена от нудной поверхностности перечисления примет, игр и стандартных событий. Вместе с тем нельзя не заметить, что повесть принципиально сосредоточена только на проживании страданий и страхов, в ней есть какая-то установочная безвольность, которая не позволяет герою вырваться из страдательного залога, попробовать перебороть схему вины — наказания, жалкости — сострадания в отношениях с миром и людьми. Из его детства словно нет выхода, так что заброшенность и жалкость, сострадательность и самообвинение грозят вырасти в пожизненную миробоязнь героя.