Валерия Пустовая - Матрица бунта
Резвости полета в магическом оперении, впрочем, мешает нехилый камень, которым Падь мстительно пометила вырвавшегося из нее навсегда Мишку. Вот-вот умрет вернувшийся к ним после амнистии мамин брат — к ним, потому что жена и дочь в его отсутствие погибли от тифа. В доме останется только ослепшая от потрясения мать, и, будто мало ее беспомощности, к ней добавится двойным грузом беременная жена Нина, тоже напоминание о Пади — одноклассница, любовь детства.
Во второй части жизнь героя — вызов эпохе коллективизма: в ней подчеркнуто частные нужды и частные трагедии. Его диалог с университетским активистом Глушко показывает глубину непонимания эпохой нужд и прав частного человека. Глушко воплощает собой грандиозный крен пренебрежения к личному, исказивший тогдашнюю жизнь. «Матери у всех… Все из одного места вылезли», — цинично обрывает он оправдания героя, не желая понять, что значит мать не как у всех — слепая вдова самоубийцы, что значит страх безденежья, страх за вверенные тебе судьбой три беспомощных жизни. Постоянный страх «катастрофы», что из-за неявки на собрание по абстракционистам тебя исключат, всплывет коммерция, припомнят карманы и кепки… «Армия… Мать. Нина. Ребенок. <…> Жизнь кончалась, у него отнимали жизнь».
Пренебрежение времени к этой правде частной нужды гипертрофированно компенсируется в изгнанниках эпохи, ставших в романе ее королями, — стилягах.
Вторая часть переполнена описаниями приличной, редкой, модной, как настоящей, и правда из U.S.A.одежды. Каждый эпизодически введенный в действие человек оценен по его молниям и лейблам, разрезам и воротничкам, ткани и прическе. «Судьба ему улыбнулась» — планида кожаной куртки столкнулась со счастливой звездой героя. А как вам нравится «нездешней красоты» — «цветастая клеенка»?
И — нужная деталь: герой идет мириться с не на шутку расстроенной и разозленной Ниной, и автор не преминул при приближении к лежащей в постели героине описать одеяло и «красивый, с прошвами пододеяльник».
Этот удивительный вещизм эпохи идеологических ценностей, конечно, происходил от дефицита — нехватки вещей, удобства, внимания к повседневным радостям цивилизации вроде носков с резинками, которые можно не подвязывать. Стиляги знаменовали собой возвышенную тягу прочь от уродства, сдавленности, колкости жизни — стиляги это воля к прекрасному. К тому же они не зря считаются первыми советскими либералами, боровшимися за частное право, частное дело, за выдворение государственного носа из твоих личных обстоятельств. Но стиляги выражали собой и униженность человека дефицитом, компенсаторное рабство его пред внешними приметами человеческого достоинства. Клянчить вещи у иностранцев, клянясь в любви чужой отчизне; позволить стильным дружкам заглянуть при встрече на обратную, с этикеткой, сторону галстуков, чтобы убедить: не подделка; доблестно корежить язык: «Бросим кости по Броду, в коке посидим», — сейчас к мальчику с таким процентом сленга в крови и не подойдешь, а тогда бы клюнула обязательно, как же, не жлоб, ра-амантик.
Теперь, в романе, все это смотрится какой-то огромной ценностной ошибкой, искаженным продолжением ошибочности самого режима. Когда «новая, невероятная жизнь» героя повиснет над пропастью — окажется, что ему не за что ухватиться: легкий скарб райских перьев не в счет.
Куда стрела попадет. История любви отражает крушение жизненной стратегии героя. Миша строит новую жизнь как анти-Падь, в двух словах — красивую жизнь. Красивая жизнь — это свобода и удобство, это богатство и дозволенность утолять любые желания и заводить новые, а главное, это ценностная безотчетность, когда можно крутить шуры-муры с юностью, не задумываясь о требовательном приближении ее исхода. Красота жизни должна вытеснить из Мишиной судьбы уродство и мрачность Пади.
С другой стороны, Падь — это еще и дом, счастливая их семья, любимая Нина, которая пока единственная и не раздваивается в личиках пылких любовниц.
Это противоречие — стремление вырваться из прошлого и желание вернуть его цельность, скрепленную настоящей любовью и искренним долгом, — раздваивает жизнь героя на протяжении всей второй части.
Герой наново ужился и с Ниной, и с перебравшимся под столицу неудачником Киреевым, но мы-то не забыли, как удивился он в конце первой части, в начале московской эпохи жизни — как неприятно удивился, получив письма от них: «Мишка уже почти забыл их, как забыл и вообще почти всю жизнь в Заячьей Пади, … потому что начал жить совершенно по-новому». Даже не обидно: ведь за свою жизнь герой успел по нескольку раз забыть не только о любви детства и лучшем друге, но и о студенческой, и поздней профессорской любвях.
Он живет «мгновенным ощущением счастья», увлекаем противоречивыми порывами: вплотную — врозь, горячо — равнодушно, только увиделись — и брык, и наслажденье, и уже верит, что кроме Нины (Тани, Лены) не любил никого. Но это не банальная череда альковных интриг — это логика крушения безопорной жизни, это путь малодушия и избегания выбора, путь, который длится пожизненным возмездием неволи, бессмыслицы, раскола и отчаяния.
«Оглушающая, невыносимая тоска» — вот что чувствует герой, когда в разгар летнего фестиваля, разгоряченный танцами творческого коллектива негритянок и жадной до ласк гостьей столицы Зощькой, он получает письмо от Нины, тогда еще невесты. Нина — тоска невыплаченного долга, по малодушию принятая на себя кабала. Отдаление от Нины всякий раз рождает в герое чувство освобождения и облегчения, но он не смеет отбежать настолько, чтобы порвать цепь этой болезненной, тоскливой привязанности.
Герой не любит Нину, и свои отношения с ней по юности объяснял для себя рациональными доводами мужской выгоды: «Единственное, до чего он додумался, — любить Нину имело смысл, поскольку было очевидно, что красивее ее все равно никого нет. <…> А раз Нина самая красивая, то Миша, конечно, не мог ее не любить, тем более что она сама его любит. И можно было считать, что Мишке повезло, потому что он женится на Нине, а жены не у всех бывают красивыми, а у Мишки будет». «Не у всех», «а у Мишки будет»: герой выбирает Нину, как лучшую, настоящую, не поддельную, единственную в Москве кожаную куртку. Брак с Ниной и похож на какое-то однообразное, поверхностное взаимодействие с вещью. Герой заботится о прокорме и одевании Нины, герой жалеет Нину и любит применять ее по назначению.
Странным образом автор романа явно считает секс достаточной формой выражения и подтверждения любви — во всяком случае, всякий раз, когда герой мирится с Ниной, это выражается в описании того, как им ночью снова было хорошо. К счастью, в наш свободный век секс не является исключительным правом брака, и мы можем отличить страсть от глубокого духовного совпадения, заметив, что Нина никогда не разделяла увлечения мужа, а тот, скажем, ни разу не поинтересовался, что пишут ее родные из Одессы.
Глубочайшее неведение друг о друге, душевное молчание под стоны страсти и ревности — это длящаяся ошибка героя, увязающего в малодушии. Решительный, основанный на внимании к произошедшему в нем пересмотру жизненных ориентиров разрыв с Ниной спас бы Мишу от трагедии жизни, потраченной на метания и боль, прошедшей в ощущении безвыходности. Судьба подготовила ему Таню — вторую любовь, совсем не похожую на Нину: некрасивую, богатую, уверенную в себе, беспечную, легкую джазманку с иняза. А впереди могла ждать еще и «главная», по мнению героя, любовь — коллега по кафедре Лена, которую Миша чувствует как предназначенную ему от рождения. Но все оборвется и забудется, будущее приносится в жертву прошлому — упорство в браке с Ниной выдает в герое желание потащить за собой детство: «Потому что если я разлюблю Нину, то получится, что ничего не было, … всей той жизни, которая уже прошла, не было, …и отца тоже не будет даже в прошлом».
Любовь Миши и Нины («такой любви не бывает, да мало ли чего не бывает, а есть», — проникновенно резюмирует автор) жива только как память об идеальном времени детства. Роман движется от цельности к распаду, от гармонии к несовпадениям, от верности к сомнениям, но чистый воспитанный мальчик Миша с уверенной в грядущем счастье девочкой Ниной не желают этой динамики, не желают взрослеть, потому что все уже было, как надо, только раньше — в эпоху их детства. Драма в том, что память об этой цельности детства не разделима с памятью о страхе, уродстве и гибели в Заячьей Пади. Сдвинуться из прошлого не взрослея, повзрослеть не изменившись — одно из двух, и ни одно не возможно. Позади (I часть) осталась органичная, объяснимая, логичная, расплетенная на отчетливые дороги жизнь. Впереди (II и III части) — клубок обрывающихся неясностей.
Стекла Изумрудного города. Классическое возмужание героя на фоне истории предполагает, что итог его жизни совпадет с выводами эпохи — во времени, масштабе, проблематике. Итогам в романе посвящена третья часть — новое время в России, новые, крупные дела героя, в конце второй части оставленного нами в армии, куда он скрылся от преследований советских спецслужб.