Вадим Кожинов - Пятый пункт. Межнациональные противоречия в России
Это у вас, Вадим Валерианович, в одной из ваших книг, кажется, в «Судьбе России», я нашел процитированные там слова Мих. Пришвина, которыми он признается, что при встрече с любой народностью, будь то француз, немец (а говорилось это, заметьте, в разгар войны, в 1943 г.), будь то татарин или мордвин, невольно чувствует их превосходство. Конечно, продолжает он, и в моем народе есть какое-то превосходство, но я об этом забываю, пленяясь достоинствами других.
Вот наша национальная черта, я знаю ее по себе. У нас массовым настроением не может быть: «Россия, Россия превыше всего». И не напрасно мы отмечаем подавленное национальное чувство, приобретенное в последние годы чувство национальной неполноценности. Причин здесь немало, в том числе заклинания на весь мир профессиональных русофобов, что заставило, вероятно, народ не только поразиться этой массированной атаке, но и внимательней вглядеться в себя. С разрушением прежней государственности событие произошло нерядовое: «тогда считать мы стали раны, товарищей считать». Трубадуры, захлебываясь злобой ко всему русскому, не унимаются, и у народа это не могло не вызвать ответной реакции. Попробуйте жить, не обращая внимания, под постоянным градом насмешек, оскорблений, издевательств, под звуки беспрерывного матюгальника, под вонь отхожих мест, которые выдаются за культуру и мораль цивилизации.
Можно такое бесконечно выносить, ожидая, когда принюхаемся и притерпимся? Нет, нельзя. Народу, подающему хотя бы только признаки национального достоинства, нельзя было не отреагировать, во-первых, на антинациональную политику «своего» правительства, во-вторых, на агрессивный окраинный национализм бывших «братьев», тайно и явно давящий и изгоняющий русское население, в-третьих, на устроенную демократами нравственную помойку и, в-четвертых, на возводимый на Западе «новый мировой порядок» с его всеобщей денационализацией и идеей мирового правительства. В подобных «фронтовых» условиях неча на нашу дурную природу кивать. Сейчас мертвые в русских могилах — и те возмущены и требуют от нас спасительных действий.
Но действия эти должны быть именно спасительными, охранительными и восстановительными. И ни в коем случае не агрессивными, не переходящими на чужую национальную территорию. У нас достанет внутренней работы. Национализм сегодня заключается в вопросе: есть в России русские или нет? Русские без деформированного национального сознания, без трагических и невосполнимых нравственных и духовных потерь, с волей к расцвету, с душой, открытой всякому народу, но отказывающиеся раз и навсегда приносить себя в бесполезную жертву какому угодно братству.
Повторяю: как массовое сознание агрессивный, самодовольный, «физический» национализм у русских, в силу их национальных особенностей, мне кажется невозможным. Но искажения его, недоброкачественные, «опухольные» образования быть, разумеется, могут и, к сожалению, есть. С великим удивлением прочитал я недавно «позицию» Александра Баркашова, лидера «Русского национального единства», где он признается в своем преклонении перед политической фигурой Гитлера и готов пока в исключительных случаях для определения национальности применять метод обмера черепа. Есть и другие группы, малочисленные и маловлиятельные, но в эпоху плюрализма и анархии — с голосом. Это не национализм, это явление имеет другое название. Можно понять: оно вызвано силой отдачи от ударов по русскому самолюбию, но отвечать на подобное подобным не в правилах русского человека.
В. Кожинов: Я хотел бы вернуться к тому, о чем говорил Игорь Ростиславович, — о возможном конце русского народа. Я не собираюсь утверждать со стопроцентной уверенностью, что русскому народу предстоит еще тысячелетнее бытие; такого рода пророчества — слишком ответственные вещи. Я на другое хочу обратить внимание. Известно, что современники каких-то событий всегда склонны видеть в них нечто уникальное. Но если взять два века русской истории, предшествующих сегодняшнему дню, то можно привести сколько угодно примеров точно тех же явлений, которые нас так ужасают сейчас, допустим, то, что называлось засильем иностранщины, оголтелое западничество общества, полное отсутствие патриотизма, причем, казалось бы, у тех людей, которые, как говорил Валентин Григорьевич, призваны выражать национальное самосознание. Не нужно доказывать, что действительно патриотические мыслители России в течение всего девятнадцатого века находились, за редким исключением, совершенно, что называется, в загоне, никто их не слушал, они имели в сотни раз меньшее влияние, чем люди, условно говоря, антипатриотического склада. Сейчас часто повторяют афоризм, что патриотизм — последнее прибежище негодяев. Так вот, представьте себе, меня когда-то заинтересовало, откуда взялось это изречение. Оказалось, оно принадлежит очень видному английскому публицисту и мыслителю восемнадцатого века Сэмюэлю Джонсону, причем контекст его высказывания совершенно ясно показывает, что Джонсон вкладывал в свои слова следующий смысл: патриотизм — это самое благородное, самое высокое, самое священное чувство, и вот именно за него хватаются, как за последнее прибежище, негодяи. Как ни странно, в России эта мысль Джонсона была прямо вывернута наизнанку. У нас патриотизм пытаются представить как весьма сомнительную вещь, за которую хватаются именно негодяи. К сожалению, как раз в этом смысле употреблял сей афоризм и сам Лев Николаевич Толстой. В Англии патриотизм — я с этого начинал разговор — настолько неоспоримо высшее чувство, что на нем даже никто не настаивает, оно безусловно. А в России почти всегда дело обстояло совершенно иначе. И поэтому не вполне основательно говорить в связи с тем, что происходит теперь и что квалифицируется как страшное ослабление национального чувства, о конце русского народа.
И последнее, о чем мне хочется сказать, — о возможной судьбе русского народа. Ведь, в конечном счете, множество людей понимает, что Россия — это не нация, а континент. В течение долгих времен и с Запада, и из России слышится фраза: «Россия и Европа». Не «Россия и Англия», не «Россия и Франция» — это узкие чисто исследовательские темы, а именно «Россия и Европа», то есть Россия предстает как нечто равновеликое Европе. И Россия, этот громадный континент, поднимается во весь рост только тогда, когда иначе абсолютно невозможно. Вспомните, в каком ужасающем состоянии находилась Россия в сорок первом году. Она была почти добита революцией, коллективизацией и т. д., и тем не менее через какое-то время она победила самую мощную, самую великолепную в истории армию. Кстати, у нас есть такая беда, мы недооцениваем, насколько великолепна была немецкая армия. Г. К. Жуков в своих воспоминаниях подчеркивал, что нельзя преуменьшать, враг был чрезвычайно, исключительно силен.
И я думаю, что именно величие России выражается в том, что она поднимается во весь рост только тогда, когда действительно вода уже дошла до горла, до губ, другими словами — в последний момент. Нельзя требовать от народа-континента, чтобы он на все призывы отвечал. Он может ответить только на какую-то абсолютную необходимость.
К. Мяло: Я готова бы согласиться с Вадимом Валериановичем, когда он сказал, что русское сознание всегда страдало нигилизмом, если бы не несколько «но». Сколько веревочке ни виться, ей всегда бывает конец. Одно дело, когда существовала великая держава. Отчего тогда было интеллигенции и не побаловаться, не сказать: ах ты, Россия, какая мачеха ненавистная! Но теперь-то ситуация другая. Наша интеллигенция доигралась. А ведь кончик веревочки уже появлялся — в семнадцатом году, когда произошел крах Российской империи, причем произошел с той же ошеломляющей скоростью, с какой рухнул Советский Союз. И никто в 17-м не встал на защиту империи, вроде бы ничего не случилось. Точно так же, как и с Советским Союзом все казалось конченым: ну и рухнуло государство, ну и что, все пошли по своим делам. Но, как мы знаем, произошло нечто. Произошла гражданская война с ее морем крови, где только и выковалась та новая идея, которая стала снова цементирующей для государства. И выползти из подобного также бесповоротно, как и в 17-м, без крови, думаю, теперь тоже не удастся, как это ни ужасно. Но ужас в том, что и без обострения вопроса — смерть. Вы вспомнили Великую Отечественную войну. Но, мне кажется, неверно говорить, что к 41-му году Россия пришла с растерзанным патриотическим чувством. Патриотическое чувство было другим, но оно было. Оно возникло в рамках новой идеи, в горниле и пожарище гражданской рубки выковалась идея новой родины, которая позже проложила свою дорогу. Поколение, выросшее в 20—30-х годах, шло в 41-м умирать за новую родину. Причем у этого поколения элемент смердяковщины, нигилистического отношения к своей стране практически отсутствовал. Это надо учесть.