Тимофей Круглов - Виновны в защите Родины, или Русский
Забыв про отпуск и срочно перевезя семью с дачи в рижскую квартиру, Валерий Алексеевич вместе с Сашей Васильевым отправился в Елгаву, снимать сюжет о развале под давлением местных латышских властей Рижской автомобильной фабрики. Латыши мечтали перепрофилировать ставшее им ненужным производство знаменитых микроавтобусов на производство плугов для будущих фермерских хозяйств. Пикантность ситуации была в том, что именно с РАФа и начиналось одно из самых дурацких веяний перестройки — выборы рабочими директора. К тому времени Бос-серт уже отчаялся бороться с местными националистами, для которых русский заводской коллектив был костью в горле, и готовился отбыть на стажировку в США — перестраиваться дальше.
Пригодились для показа на Ленинградском телевидении и архивные материалы о митингах Народного фронта с лозунгами, призывающими русских убираться на родину. А перед самой поездкой в Питер — 23 августа — в годовщину пакта Молотова—Риббентропа Васильев с Ивановым сняли знаменитую «Балтийскую цепь» и короткие интервью с активистами «гражданских комитетов» у «Милды». Нужно было видеть, как жирные латышские тетки, увешанные золотом, орали, тряся тремя подбородками в камеру в ответ на невинный вопрос Иванова: «А что это вы тут делаете?», что «русский старший брат нас обокрал, обобрал, отнял у нас все, с голой жопой теперь ходим…».
После совместного прямого эфира, длившегося полтора часа, рижан расхватали журналисты других СМИ. Интерфронтовцы разделились, чтобы не терять редкой возможности высказать свою точку зрения. Иванов самостоятельно выдал несколько интервью на радио, тоже в прямом эфире, ответил на вопросы местной прессы.
Анатолий Георгиевич внимательно и пристрастно изучил все, что от имени Интерфронта высказал журналистам молодой учитель, и довольно заключил:
— Валерий Алексеевич! Отныне у вас есть полное право работать с прессой и давать любые комментарии по поводу Интерфронта и нашей позиции.
Это было сказано в той самой гостинице «Дружба», рядом с телецентром на Чапыгина, которая потом надолго стала для Иванова родной. Именно в эту поездку Саша Васильев познакомил его со своими питерскими однокашниками по Институту театра, музыки и кинематографии, работавшими на Ленинградском телевидении. И тогда же новые знакомые намекнули Иванову, чтобы он отныне работал с ними напрямую, а не через занудного бывшего товарища. Наверное, у них были на то свои причины, Валерий Алексеевич не стал вдаваться в эти подробности. Потом все само собой прояснилось. А связи на телевидении нужны были тогда Интерфронту, как воздух.
Оставалась всего пара дней до начала занятий в школе. Пропустивший несколько рабочих дней в августе, Иванов старательно наверстывал время, готовя кабинет русского языка и литературы к учебному году. Тут его и нашел один из штатных сотрудников ИФ и передал просьбу лидера Интерфронта срочно подойти в штаб-квартиру движения на Смилшу, 12. Учитель закрыл кабинет и не спеша пошел через Бастионную горку к Алексееву, благо идти было пять минут.
— Валерий Алексеевич, вы не хотели бы поработать у нас в штате? Для начала моим референтом. А там посмотрим. Какая у вас зарплата в школе?
— Двести пятьдесят рублей! — не моргнув глазом ответил Иванов, почти не соврав, но все же прибавив на всякий случай рублей сорок к тому, что получал на самом деле в сухом остатке за полторы ставки со всеми копеечными надбавками за проверку тетрадей и классное руководство.
— Хорошо, — не стал спорить Алексеев. — Так вы согласны? И как быстро вы сможете приступить к работе?
— Да хоть с понедельника! — Иванов лихорадочно обдумывал про себя, как он будет объясняться с женой. А главное — с директрисой — ведь часы на предстоящий учебный год уже расписаны. Где она найдет преподавателя за два дня до 1 сентября?!
К счастью, все обошлось. Алла давно уже мечтала расстаться с латышской школой, где она работала по распределению, и легко согласилась занять место Иванова в хорошо ей знакомой школе мужа. Директриса поворчала, повздыхала, но, поскольку отношения с Ивановыми, жившими с ней по соседству, были приятельскими, да и сама она состояла в интер-фронтовской ячейке, вынуждена была согласиться и отпустить молодого учителя. Авторитет Алексеева у русских Латвии был практически непререкаем.
А что же сам Валерий Алексеевич? Почему согласился не раздумывая? Неужели не понимал, что работа в общественной организации, идущей наперекор всей политике страны, кардинальным образом изменит его будущее? Неужели не предчувствовал, что может потерять все, даже семью?
Здравый смысл подсказывал, конечно, Иванову, что спокойнее и безопаснее было бы занять нейтральную позицию, окунуться в набирающее силы кооперативное движение, побарахтаться в мутной волне мелких издательств-однодневок, приложить приобретенные еще в «За Родину» опыт и связи в полиграфии и журналистике к зарабатыванию денег. Но еще сильнее было предчувствие надвигающейся катастрофы, которую нужно было остановить любой ценой. Присяга, Отечество, честь — не пустые слова. Люди, в которых молодой человек уже начал немного разбираться к тридцати годам, резко разделились на два лагеря. И в том лагере, который следовал конъюнктуре, который ставил на перестройку и уже подсчитывал грядущие прибыли от предательств, люди были в подавляющем большинстве ему несимпатичны. Просто как люди. Он знал многих, кто слепо или наоборот расчетливо принял идеологию Народного фронта, среди них были и те, кто говорил на русском языке.
Как-то из любопытства Иванов даже посетил одно из первых собраний Балто-славянского общества, состоявшееся в фойе Кукольного театра. Символичное, подумал он, совпадение. «Кукол дергают за нитки, на лице у них улыбки…». Люди все больше были из числа творческой или околотворческой интеллигенции, окололитературной тусовки. Несостоявшиеся художники, поэты, мелкотравчатые журналисты, литработники, актеры. С некоторой натяжкой и самого Иванова, после учебы на филфаке, можно было бы причислить к этой… категории лиц. Но не к этой среде. Для того чтобы быть своим в этом обществе, надо было быть хоть немножко нерусским, хоть немножко диссидентом, хоть чуть-чуть, но верить в «обиженный и несчастный латышский народ, ограбленный русской империей». Принимать такие правила игры Валерий Алексеевич решительно отказывался. Ему было чуждо все, чем дышала русскоязычная тусовка, метавшаяся из НФЛ в Центр демократической инициативы, из Балто-славянского общества в Русское общество Латвии или Латвийское общество русской культуры. Чувство границы, впитанное с первым вдохом еще при рождении не позволяло, а главное — друзья, коллеги, сослуживцы, любимые женщины — все это было в другом лагере.
Иванову было совершенно наплевать на пресловутую пятую графу в паспорте, он не вдавался в подробности касательно евреев, почему-то обязательно оказывавшихся в руководстве всех перестроечных организаций; среди его друзей были и латыши, и армяне, и вообще кого только не было. Но вырос он, воспитывался, вскармливался совершенно иной — русской офицерской средой. Которая оставалась одной и той же и в Туркмении, и в Карелии, и в Эстонии, и в Латвии. С одним укладом жизни, с одним, не искаженным длительным пребыванием в одной и той же нацреспублике, русским, языком, со своими привычками и принципами, со своими понятиями о том, что прилично, а что нет
Сказать по чести, сам-то Валерий Алексеевич не был идеально тождествен среде, в которой сформировался, яблочко в его случае все время пыталось укатиться подальше от яблони. Но все равно оставалось яблоком и никак не могло стать грушей. Он не был идеальным представителем своей среды, но с детства хранил в себе понятие об идеале. Он часто поступал вопреки идеалу, но всегда знал, что поступает именно вопреки, не обманывая себя и не ища кумиров на стороне. Да и никогда не было у него конкретных людей, на которых он старался бы быть похожим, «делал бы жизнь с кого». Какие идолы в наше-то время?! Но какое-то общее, коллективное бессознательное, присущее русскому народу, все равно закладывало свою систему координат, свое «нра — не нра», и переделать себя он не мог, да и не пытался.
Потом, потом, когда судьба снова сведет его с Катей Головиной, учившейся с ним вместе на первом курсе университета и уехавшей вскоре в Москву — в Литературный институт, закончившей там аспирантуру, написавшей диссертацию о русской религиозной философии, — только много лет спустя он испытает некоторое смущение, называя ей, второй своей жене, несколько книг, сыгравших огромную роль в его судьбе и во многом определивших мировоззрение: «Хождение по мукам», «Белая гвардия», «Бег», «Повесть о жизни», «Пути небесные», «Из тупика» и «Бесконечный тупик».