Тимофей Круглов - Виновны в защите Родины, или Русский
Катя улыбалась ехидно такой сборной солянке, но «красного графа» и Пикуля он позорить Катерине не давал, даже признав со временем конъюнктурную ноту одного и недостаток чисто литературного таланта — другого. Валентина Саввича он сам, вместе с ротой почетного караула и толпой почитателей, под военный оркестр провожал в последний путь на 1-е Лесное кладбище Риги.
Но что делать, что делать и кто виноват, если вся взрослая жизнь Иванова явилась каким-то отголоском любимых с детства романов? Понятно, что эмигрант Шмелев появился гораздо позже, не говоря уже о Галков-ском, но и они лишь подтвердили то, что выношено было каким-то образом самим Валерием Алексеевичем всей его бестолковой жизнью — не мыслями, но поступками, не философствованием, но каждым прожитым днем.
Концы связывались с концами сами по себе, независимо от знания. Опыт русской словесности и русской философии, лишь перелистанной по диагонали Ивановым, за неимением то самих книг, то досуга, компенсировался с лихвой, по его более позднему убеждению — собственной потрепанной шкурой.
«Чукча не читатель, чукча — писатель!» — вяло огрызался он, когда Катя, по возможности тактично, указывала ему на то, что в своей очередной статье Валерий Алексеевич опять «изобрел велосипед», давно рассмотренный пристально еще Розановым или даже Достоевским.
— Я практик, я занимаюсь вещами прикладными, Катя, как ты не поймешь?
То, о чем писали русские гении, требует соотнесения с событиями сегодняшнего дня, с узкой проблематикой русского движения в Прибалтике, хотя бы! Что мне с того, что Солоневич писал когда-то, Константин Леонтьев или Ильин? Я собственным опытом все это поверил и собственный опыт предлагаю массовому читателю, нашему потенциальному стороннику, живущему сегодня; читателю, который должен знать, что он должен делать завтра в совершенно конкретных обстоятельствах абсолютно реальной политической ситуации. Мне некогда перечитывать все то, что перечитала ты. Завтра будет поздно, поздно было уже вчера. Мы всегда опаздываем, потому что слишком много в наших идеологах книжного знания и слишком мало живой практики. Никогда почему-то не сочетается у нас поэзия русской мысли с прозой русской политической действительности!
Не был, никогда не был Иванов человеком деятельным и энергичным, эдаким русским Штольцем. Он всегда мечтал в душе прожить жизнь Обло-мова, да только обстоятельства все время складывались так, что он никогда не мог отказаться от предложения, сделанного ему перед очередной судьбоносной развилкой.
Мог ли он отказаться от предложения Алексеева? Мог ли он не приехать на базу обреченного Рижского ОМОНа, когда Толик весело предложил ему — давай умрем вместе? Мог ли он не взять хоть какой-то реванш за перестройку уже в 2000-х годах, организуя в Латвии из «ничего» Русское движение за гражданские права, тогда, когда все уже давно успокоились и само слово «русский» давно было под негласным запретом?
Иванов в душе своей был Обломовым, но и отказаться не мог. А вот почему именно ему — человеку не лучшему, не талантливейшему, не храброму — жизнь постоянно делала такие предложения, от которых он никак не мог отказаться, — он не знал.
И какое отношение ко всему этому имели любимые с детства книги, тоже не знал. Просто чувствовал, что имели отношение, и все тут. А когда наконец прочитал Евангелие, вообще перестал придавать всем остальным книгам значения судьбоносные. Все было, все сказано. В том числе и то, что будет.
Пиши иль не пиши, на вкус ли пробуй
Заветные слова, ночной любовный вздор,
А жизнь себе идет проторенной дорогой,
Сметая по краям бумажный пыльный сор.
Но двадцать лет спустя, обрушив с антресолей
Бумаги желтой ворох рассыпной,
Проглотишь жадно без воды и соли
Прожитой жизни черствый хлеб ржаной.
И каждое горячечное слово,
Врастающее в лист скупой строкой,
Былой любовью оживит нас снова,
И смыслом жизни снизойдет покой.
«Ты достоин обрести покой», — наверняка, вспомнив Булгакова, написал ему в 2007 году старый приятель, оставшийся в Риге. Иванов удалил письмо и не стал отвечать бывшему коллеге по школе. Вместе с прочувствованными словами о том, как ему не хватает «друга», этот человек сообщил, что он натурализовался и принял латвийское гражданство. Илье Карпову всегда не хватало ума или сердца остановиться и не совершать каких-то необратимых поступков. В том самом 1989-м, когда Иванов ушел из школы, в которой они вместе работали, в Интерфронт, Илья наконец-то добился того, что его приняли в партию. Это казалось ему необходимым для карьерного роста — надоело мужику ходить в учителях истории. Но уже через полгода, поняв наконец, куда ветер дует, историк прилюдно сжег свой партбилет и перешел в другую школу, в которой новый директор — «демократ» и сторонник независимости Латвии, азербайджанец по национальности, да еще замешанный, по слухам, в прогремевшем на всю республику «педофильском» скандале, предложил ему должность завуча.
Тогда Валерий Алексеевич надолго прервал всякие отношения с бывшим товарищем, хотя сам и не был коммунистом — даже отказывался, когда предлагали вступать, мотивируя отказ своей безалаберностью и несоответствием высоким коммунистическим идеалам. Но со временем все забылось. Илья настойчиво пытался наладить приятельские отношения, и Иванов, уже подрастерявший юношеский максимализм, да и многих друзей тоже, снова стал иногда встречаться с бывшим коллегой. В свое время Карпов, потомственный новгородец, у которого в Великом Новгороде были многочисленная родня, связи, родители, преподававшие на кафедре марксизма-ленинизма, отчаянно попытался зацепиться в Риге, в которую попал случайно — на экскурсию. Он плюнул на легкую карьеру в родном городе и вместе с женой рванул в Латвию. Чтобы получить жилье устроился участковым милиционером, работал потом в колонии и лишь в перестройку сбросил наконец ярмо переселенца, расстался с МВД и пришел в школу, вернувшись к обозначенной в дипломе новгородского «педа» профессии. Таких людей, которые сами, не по распределению, не по приказу рвались в Прибалтику, считая ее вожделенным раем, было очень немного. Подавляющее большинство русских оказывались там не по своей воле, а потому, что так «Родина велела». Или жили там целыми поколениями, еще с царских времен, как, например, лидер Интерфронта — Алексеев.
Когда Ивановы переехали наконец в Россию, Карпов стал писать Валерию Алексеевичу письма чуть не каждый день. Иванов скрепя сердце сначала вежливо отвечал короткими, ничего не значащими фразами. А потом и вовсе прекратил ненужную переписку. Слишком много двойственного было в Карпове. Иванов немало мог бы ему простить и за многое, признаться, был и обязан — Илья был человеком достаточно теплым в общении и верным товарищем в личной жизни.
К тому же никто не обязан быть героем, и если для сохранения работы и спокойствия семьи Карпов был вынужден принять латвийское гражданство, то и флаг ему в руки.
Но писать Иванову о «молодой демократической республике» и обещать «похоронить коммуняк, исковеркавших Латвию» — этого не надо было делать. Тем более что совсем недавно скончались родители Ильи — остепененные в советское время по кафедре марксистско-ленинской философии. Иванову по барабану были все эти-измы, но в собственных-то родителей Карпову зачем было плевать?! Отношения закончились окончательно, но слова про «покой» Иванов запомнил. И надеялся, что Господь услышал слова бывшего приятеля об Иванове и сам продолжал за Илью молиться.
Но в 1989 году Иванов еще только начинал работу в Интерфронте. Движение крепло, его ячейки, районные, городские советы были на каждом русском предприятии, в каждой русской организации. А что было латышским в Латвийской ССР? Сельское хозяйство, щедро дотируемое из союзного бюджета, формируемого в основном за счет России. Высшая школа, за исключением Рижского института инженеров гражданской авиации, имевшего союзный статус, да нескольких военных училищ. Ну да, Академия наук, творческие союзы, сфера обслуживания. И, конечно, СМИ. Русские писатели, художники, музыканты, журналисты и даже юмористы, если им выпадала судьба родиться или жить в Риге, при первой возможности уезжали в Россию. Ни в советское время, ни после развала Советского Союза ни одна творческая личность «некоренной» национальности не могла реализовать себя в Прибалтике.
Был, правда, один сомнительный путь — ассимилироваться до такой степени, чтобы навсегда вытравить остатки русского мышления и самосознания. Тогда, может быть, тебе могли бы позволить занять некую нишу, при условии, что ты будешь готов по первому зову публично и громко заявлять, что русская культура ничто по сравнению с великой латышской, эстонской, туркменской и далее по списку.