Карен Свасьян - Европа. Два некролога
Апокалипсис, кроме того что он есть агония мира, есть и обещание нового: «Побеждающему дам… белый камень и на камне написанное новое имя» (2,17). «Они поют как бы новую песнь пред престолом и пред четырьмя животными и старцами.» (14,3). «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали» (21,1). «И сказал Сидящий на престоле: се, творю всё новое» (21,5). Если книга эта вот уже две тысячи лет внушает страх и трепет, то только там, где цепляются за старое и пытаются консервировать его любой ценой.
Иными словами: мера внушаемого страха регулируется здесь степенью сопротивления новому. Не следует лишь смешивать вербально новое с реально новым. Редко что воодушевляет людей сильнее, чем слово «новый», и мало что отталкивает их сильнее, чем осуществленная новизна. Если угодно выразить это в сравнении, то на язык напрашивается отношение между филологией и любовью к Логосу. Как известно, отнюдь не любовью к Логосу снискали себе филологи славу любящих Логос.
Что же означают (не вербально, а реально) слова: «Се, творю всё новое»? Кому достается в удел белый камень, на котором написано новое имя? Как видят новое небо и новую землю? Конкретно: что делают в апокалиптическом 1933 году? — Год представлен всемирным парадом истории, принимаемым тремя народными вождями — восточным вождем Сталиным, вождем середины Гитлером и западным вождем Рузвельтом.
Но парад истории — это майя, презентация, позировка, отвлекающий маневр, где средством служит всё, что так или иначе способствует непробуждению: голод, страх, террор, война, горы трупов, но одновременно и: «Чарли Чаплин», всё равно: в голливудской, берлинской или одесской версии. Потребовалась бы не судебно–медицинская, а гностически- медицинская экспертиза, чтобы опознать в «веселых ребятах» нагло проталкивающего себя юмора «детей страшных лет России». Бойкие сочинители газетных заголовков дают параду этому название апокалиптический. Он и естьАпокалипсис — не оттого, что покрыт сыплющимися с неба огнем и серой, а оттого, что стоит под утренней звездой.
Астрологи, интересуй их сегодня не деньги, а «звезды», сказали бы, по–видимому: время Апокалипсиса начинается на Западе с того момента, когда планета Фихте является в знаке Штирнер. Ницше, навлекший на себя безумие решением заглушить трезвейший Я- Апокалипсис Штирнера роскошествами вагнеровской оркестровки, оповещает эпоху о случившемся скандальным свидетельским показанием: Бог мертв. — Мы находимся в преддверии антропософии. Преддверие антропософии — безмолвно кричащая эврика предчувствия, что если мировое свершение имеет вообще какой–то смысл, то не иной, как тот, что ВСЯ тварь — унесенный ветром листочек ничуть не меньше многажды премированного интеллектуала — стенает об ОСВОБОЖДЕНИИ В Я. Говоря яснее: человек, которому с лемурийских правремен позволено обращаться к себе на Я («будете, как Боги»), чувствует себя наконец в состоянии и вправе начать освоение этого Я, чтобы иметь его уже не как позволение, а как умение.
Это возмужание Я, начало его воплощения, непреложно стоит под знаком Апокалипсиса. Апокалипсис, понятый как гнев Азь–есмь–Бога, значит: разрушительная сила Я, сметающая с пути всё, что препятствует ему, что пытается сделать его невозможным. Можно сказать и так, что апокалиптичность времени, в котором мы живем, находится в прямой зависимости от того, насколько мобилизуются все средства, чтобы сделать его неапокалиптическим. — Нельзя же, будучи христианином pro forma, быть до такой степени капризно непоследовательным, чтобы отказывать христианскому мышлению в том, на что способна христианская (по крайней мере агиографически удостоверенная) плоть, именно: в умении быть помышленным до стигм.
Прозрение в год Христов 1933, как в год Гитлера, Рузвельта, Сталина, есть кровоточащее прозрение. Можно вспомнить, что именно в этом году первые двое избираются народными вождями, тогда как последний начинает утверждать свою власть в масштабах, и не снившихся обоим. Предательство клерков есть нежелание увидеть причину этого одновременного восхождения из бездны. Причина: так как мир с 1933 года объективно открыт перспективам Я-сознания, сыны погибели неслыханным доселе образом — силою народного (астрального) признания — вступают в свои права.
Историки лишь переливают из пустого в порожнее и приумножают владения майи, рассказывая (к тому же сфальсифицированные) истории о названном времени. Историки пересказывают факты, полагая что этого достаточно, чтобы понять случившееся. Но возиться с фактами и не видеть ничего за ними, всё равно, что носить очки с намерением смотреть не сквозь линзы, а на линзы; шансов разобраться в происходящем здесь гораздо меньше, чем у той прославившей своих экспериментаторов обезьяны, которая в клетке была поставлена перед выбором: либо околеть с голоду, либо дать зеленый свет гештальтпсихологии. — Вместо того чтобы спрашивать, чем отличаются друг от друга три самозванных господина истории, мы переключаем внимание на вопрос: в чем они едины и одно? Мы предчувствуем уникальную возможность, поверх всяческих потемкинских суггестий, напасть на след (вчера и сегодня) творимой истории.
За сплошными призрачными деревьями событий дня взору ясно и отчетливо открывается чаща обезличенного — заросшесть и непроходимость лишенного Я сознания в перспективе являющегося в элементе живой мыслительности мирового Я. Антропософия — не та аутическая, что была заперта в Дорнахе, а та, против которой действовали в Вашингтоне, Берлине и Москве — есть поволенная Голгофа сознания. С того момента как звезда Фихте стоит в созвездии Штирнер, во дворе Каиафы вновь беснуется толпа, требуя заменить эпифанию Трихотомического Человека пародией одномерного человека. Что это, обман или самообман или, вместе, и то, и другое, когда всё еще делают вид, что не знают Рудольфа Штейнера (либо воображают, что знают его, ссылаясь на книги антропософских проходимцев)! В сущности, интеллектуалы (антропософские в том числе) только тем и заняты в ХХ веке, что они дружно замалчивают Штейнера, словно бы ничего подобного никогда и не происходило в мире; там же, где нельзя больше замалчивать, они клевещут и лгут.
Чего только не нагородили уже на тему Штейнер, всё равно: в личине ли так называемых последователей или просто очернителей! Что при этом бросается в глаза, так это страх, страх интеллектуальных заморышей, с которым имманентное обсуждение темы избегается и по сей день. Ничего не поделаешь, надо будет воспользоваться либеральными дарами свободы слова и сказать либеральным простакам нечто такое, на восприятии чего они смогли бы возникнуть другими, во всяком случае уже никак не либеральными и не простаками. Тема Штейнер (в первом приближении) гласит: что МОЖЕТ человек? В своей последней формулировке она гласит: что (кто) ЕСТЬ человек? Можно во всё горло замалчивать или во всё горло очернять личность и творение Штейнера; всё равно, рано или поздно придется понять, что это замалчивание или очернение есть лишь замалчивание и очернение самого себя.
Апокалипсис, осуществленный не как Я и не в антропософии, безостаточно переходит в распоряжение наивного реализма. Человеческому чванливцу не остается тогда иного выбора, как чувствовать себя счастливым или опознать себя в литании Иова: «Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: „зачался человек“!». Aut felix, aut nihil.
Народные избранники истекшего столетия, коммунисты, фашисты, демократы, республиканцы, либералы, каннибалы, педерасты, гуманисты, входят в роль преобразователей мира и горят желанием, каждый на свой лад, осчастливить человечество. Типичное свидетельство эпохи: «“Не важно, — сказал мне один коммунист, — если погибнут несколько миллионов. Скоро на земле настанет рай“»[109]. Рай средствами наивного реализма значит: пропаганда рая, идеология рая, реклама рая в условиях образцового инферно.
Политики на службе идеологий стремятся любой ценой улучшить мир, даже ценою его распыления. Этот наивно–реалистически конципированный Апокалипсис, ведущий сквозь тернии к happy end, берет свое начало в сорванных имагинациях Я. Борьба против Я в ХХ веке ведется либо через демократическое приглушение его, либо через его тоталитарное раздувание. Один полюс порождает потребность во втором. Еще Платон знал это, а мы знаем это лучше, что ни по ком демократическая публика не тоскует сильнее, чем по тирану. Равным образом: нет лучшего средства сохранить демократию, чем пугать народы страхами вождизма.