Карен Свасьян - Европа. Два некролога
Шпигель: «Раз уж мы живем не через 300 лет, а здесь и теперь, нам не пристало молчать. Мы, политики, полуполитики, граждане своей страны, журналисты и т. п., мы должны постоянно принимать какое–нибудь решение. От философа ждем мы помощи, помощи окольными путями. И вот же нам раздается в ответ: я не могу помочь Вам». Хайдеггер: «Но я и в самом деле не могу». Причина? «Для нас, сегодняшних, слишком велико величие имеющего быть помысленным». Нужно было десятилетия избегать встречи с мыслью Рудольфа Штейнера, чтобы на исходе жизни быть так ею настигнутым! Некая высокая симптоматика не ускользнет от взора, когда философ ранга автора «Бытия и времени», первопроходец тупиков, сознается посмертно, что и его, стало быть, не только «нас», политиков, полуполитиков, граждан, журналистов и т. п., превосходит величие имеющего быть помысленным.
Что это: lapsus calami или жертва медом в рефекториуме «веселой науки»? При всей «нашей» благодарности покойному мастеру за предостережение, мы вправе всё–таки спросить: а является ли для нас, сегодняшних, также и парадоксальность имеющего быть помысленным столь же великой, как его величие? Скажем, допущение, что через сто (или как раз все «300») лет эта посмертная публикация философа Хайдеггера будет толковаться как некое спонтанное признание им антропософии, величие мысли которой он при жизни волею судьбы должен был обойти молчанием?
Вместо эпилога, или как один философ рассмешил царевну Несмеяну. — Там, где недавно грохотала трагедия, нынче за закрытым занавесом и по опустевшей сцене шмыгают мыши. Так и не терпится перейти на ты с демоном вежливости, когда господину Герману Люббе (известному на Западе профессору философии, которому для полной известности недостает как раз диссертаций о нем российско–немецких юношей и девушек) приходит в голову, не моргнув глазом, внести свою лепту в тезаурус дефиниций: Что такое философия? «Философия, — учит нас профессор Люббе[97], — это интеллектуальное искусство рефлексии, предназначенное решать кризисы ориентации». Соответственно: философы суть «профессиональные специалисты по части путаницы, знатоки менеджмента кризисов ориентации (Orientierungskrisen–management)». От кого ускользнет задний смысл этих характеристик — как видно, и философам не чуждо слоняться по биржам труда (околачивающиеся в барах и забегаловках бывшие боксеры едва ли сумели бы удачнее рекомендовать себя в качестве вышибал), — тот мог бы, по меньшей мере, отгадывать, чего здесь больше: хвастовства или нелепости. Нижеследующие отрывки заимствованы мной из одной компетентной книги[98], предлагающей себя профессору Люббе в качестве форума, на котором он мог бы поучиться лицезрению собственного первофеномена: «Профессор Герман Люббе, — читаем мы, — преподающий в Цюрихе философию и политическую теорию, создал в одной единственной статье, написанной в 1986 году, следующие прилагательные (от переводчика: в бессилии адекватно, а равно и неадекватно, переложить эти философские бэбоэби на русский язык без разрезания их на куски, я ограничусь их первозданным видом, полагая, что читатель, знающий немецкий, сможет сам с ними справиться, а читателю, не знающему немецкого, достаточно будет просто на них взглянуть): daseinsproblemlosend, lebensernststiftend, raumdistanzunabhangig, zeitverbringungssouveran, selbstverwirklichungsambitioniert.
К этим прилагательным он присочинил следующие существительные (от переводчика: здесь можно и постараться, при условии, что русские кальки должны читаться и смотреться как одно слово): Dekultivierungsphanomene (феномены декультивирования) — Innovationsverarbeitungskapazitaten (объемы проработки инноваций) — Lebensfuhrungsfanatismen (фанатизмы жизнеуправления) — Sekundartugendorientiertheit (ориентированность на вторичные добродетели) — Zeitzubringungsagenden (памятные книжки времяпрепровождения). В комбинированном виде это выглядит так (от переводчика: после всего можно, пожалуй, опустить язык оригинала и отдаться полностью на милость русских двойников): „Явления повседневно культурной декомпозиции“ — „Осадки равно распределительно не способных, усилие резистентных инкомпетенций“ — „По истечении этих сроков пассивистический модус времяпрепровождения порождает состояния субъекта, отмеченные качеством печального самочувствия“. Структура предложения не уступает выбору слов: „В общем кажется значимым, что обеспечение шансов при условиях некой параллельно с растущей динамикой социального и культурного изменения убывающей надежности в суждении о нашем будущем мире профессии и труда лучше всего способно переучиваться посредством приобретения и сохранения способности“». Ставим точку.
Люди, называющие себя интеллектуалами, вправе быть более глупыми, чем это разрешается полицией. (Или «права человека» не предполагают также и права на неограниченную глупость?) В качестве компенсации за интеллектуально–моральный ущерб читателю может быть предложена следующая развязка: ходит слух, что некая безрадостная царевна (более известная под популярным именем Несмеяна, чем под гностическим София Ахамот), после того как ей прочитали пару фраз профессора Люббе, должна была зажать рот рукой, чтобы не прыснуть со смеху. Так это или нет, одно известно наверняка: она тотчас же вознаградила сватающегося за нее жениха кафедрой философии и приличным окладом.
2. Incipit Anthroposophia
Догадка Хайдеггера, что философия подошла к концу удостоверяет, с опозданием почти в столетие, свершившийся факт. Рихард Вале с дотошностью патологоанатома аттестовал этот конец еще в 1894 году[99]. После 1945 года об этом уже кричат воробьи со всех крыш (не в последнюю очередь с крыш, под которыми люди, вроде профессора Люббе, занимаются философией). Даже слепому дано было видеть после 1945 года то, что, по вполне понятным причинам, проглядели профессиональные философы: философия мертва. — Оставалось довести эту смерть до сведения самих философов, и значит отнестись к ней не в настроении бюргерски–лирической ностальгии, а — философски. Ибо смерть философии, как философская тема, принадлежит и сама всё еще к философии, так что, не страшась стилистической безвкусицы, можно смело поставить знак обратимости между смертью философии и философией смерти. Философия, даже умирая, остается всё еще философией, и предсмертная мысль её есть мысль о смерти.
Последняя мысль философии: если философия является при жизни дискурсом о мире, то, умирая, она становится тем, чем становится каждый умерший: самим миром. Философ–агностик, проводящий границу между познанием и миром, опровергает себя в смерти, становясь сам, как мысль, миром. Философствуя о мире, мы, покуда живы, философствуем о мертвых; действительность — это действительность смерти.
Едва ли можно сказать о времени Гегеля то, что может и должно быть сказано о времени Ясперса, именно: что действительность обнаруживала себя здесь более философской, чем, с позволения сказать, сами философы. Как аттестуется смерть философии? Измеряют пульс событий дня и считывают с них откровения, о которых в университетских угодьях даже и не подозревают. Действительное разумно — с учетом умершей философии даже единственно разумно, но отнюдь не в гегелевском смысле. Гегель, осознавший разумность действительного, не мог еще мыслить мысли, что если действительность разумна, то не как метафизический аподиктум, а как результат душевного наблюдения, именно: разум действительности суть — в первом приближении — так называемые умершие, в особенности те, которые при жизни были (настоящими) философами.
Мы различаем философски сильные и философски слабые эпохи по тому признаку, что последние выклянчивают себе пиршественные остатки былых симпосионов, тогда как первые отвоевывают у мира и истории ровно столько духа, сколько необходимо для понимания мира и истории. Если кому–либо, скажем, пришло бы в голову сравнить мужей, делающих в XIX веке историю, с их современниками, великими философами XIX века, то он скорее прикусил бы себе язык, чем отдал бы предпочтение первым. И хотя восхищенному Гегелю скачущий верхом Наполеон мог показаться Мировым Духом на коне — можно было бы, с другой стороны, посмотреть на ситуацию иначе и спросить, перед кем в авторе «Феноменологии духа» преклонился бы Наполеон, случись ему быть увлеченным страданиями Мирового Духа не меньше, чем страданиями молодого Вертера? Или, беря другой (не сослагательный) пример: разве не производит впечатление дурной шутки, когда некий бисмарконемецкий кайзер, приноравливающий свой шаг к маршу из Тангейзера, позволяет себе не заметить настоящего кайзера Германии, философа Эдуарда фон Гартмана? Так обстоит это еще в XIX веке. Озабоченно задаешься вопросом, а не является ли несправедливостью по отношению к тому эрратическому валуну мировой истории, который носит имя Адольфа Гитлера, что его философские современники, стало быть, люди, долгом которых было понять его в его трансцендентальной возможности, не выходили за рамки уровня интеллектуальных папарацци? Даже не в том заключалась соль, что современная философия как бы взяла себе за правило на каждом шагу спотыкаться о действительность. Хромота — не лучшее, на что способен философ, но хромота — почти добродетель, когда в порядке вещей оказывается расслабленность.