Жорж Бернанос - Сохранять достоинство
И меры были приняты… За несколько дней до пасхи религиозные власти с согласия военных властей осуществили регистрацию верующих. С этой целью всем лицам, достигшим возраста исполнения пасхального долга, были отправлены отпечатанные типографским способом карточки. На лицевой стороне значилось следующее:
1937 год
Г-н, г-жа или м-ль. . . . . . . . . . . .
Проживающий в. . улица. . . дом. . . . этаж:. . .
справляет пасху в церкви. . . . . . . . . . . . .
На обороте:
Рекомендуется исполнить пасхальный долг в своем приходе. Каждый, кто намеревается исполнить его в другой церкви, должен принести об этом подтверждение своему приходскому священнику.
На корешке, легко отрывавшемся благодаря нанесенному пунктиру, имелось следующее указание:
Для более полного учета предлагается оторвать этот талон и по заполнении должным образом отдать его кюре прихода. Можно также опустить его в специально предназначенный для этого ящик.
Есть ли необходимость добавлять, что исповедальни отныне не пустовали? Наплыв неопытных грешников был так велик, что кюре города Террено счел своим долгом приступить к распространению нового листка. Сделав странную, но весьма своевременную ремарку, что основная трудность в акте исповедания — не столько сознаться в своих грехах, сколько знать, что именно надо говорить (en no saber que confesar о сото expresarse), он на пятнадцать строк дал образчик этого экзамена совести, чрезвычайно упрощенного. Листок имел постскриптум:
N.B. No olvides colocar tu billete del cumplimiento en el cajon del cancel para poder formar el censo.
(«Не забудь опустить сертификат в ящик, чтобы можно было ПРОИЗВЕСТИ УЧЕТ».)
Не найдется ни одного священника на Мальорке, который осмелился бы отрицать, что подобная мера, предпринятая в разгар Террора, могла лишь умножить число жертв. Что сказать еще? Богу известны имена немногих не примирившихся с ним, которые считают себя его врагами, но в их жилах, независимо от их сознания, течет достаточно христианской крови, чтобы они почувствовали оскорбление, нанесенное их совести, и ответили «нет!» этим наглым требованиям. Смогут ли они вновь обрести Христа? Смогут ли они, когда придет день, судить своих судей? […]
Мы, французы[121]
Перевод А. В. Дубровина
I
Сентябрь 1938 г.
Я знаю, что сейчас, когда я пишу эти строки, где-то в мире какой-нибудь молодой француз задает себе вопрос: «А стоит ли моя страна того, чтобы ее спасать? Зачем?»
Избави меня, господи, отвечать на его вопрос! Потому что как раз в этот же миг, находясь на другом конце земли, за тысячи миль, я задаю себе тот же вопрос. Я задавал его себе всегда. И именно потому, что я себе его задаю, я являюсь французом. Когда я перестану задавать его себе, я умру. Умру, вполне заслужив этот отдых.
Нечего гордиться, что ты француз, это только великие заботы и усилия, тяжкий труд. Когда заканчивается день и наступает вечер, у нас не возникает желания плясать, подобно неграм, вокруг священного огня, взывая к Великому духу тоталитаризма[122], под грохот тысячи барабанов. Общение с темной силой расы, что ж, это выглядит весьма красиво, да только нам слишком хорошо известно, чем кончаются такого рода мессы. Ведь если несчастные располагают широким кругом средств, с помощью которых можно довести себя до нервного исступления, то, чтобы снять напряжение, у них есть только один вид спазмы, всего один, а это немного. Рано или поздно мы обнаружим всех этих людей вперемешку, распростертыми в крови и грязи, хрипящими посреди хоругвей и венков. На худой конец мы предпочтем напиться каждый у себя дома настоящим вином.
Нечего гордиться, что ты француз. Мы христианский народ, который продолжает свой путь, продолжает свою работу. Гордость — порок тех, кто думает, что достиг цели. Мы же слишком склонны сомневаться в том, что вообще сдвинулись с места. Жизнь одновременно так проста и так сложна, так легка и так тяжела. Тем лучше для молодцов с богатым воображением и коротким умом, тем лучше для тех разгоряченных голов, которые сотворяют себе из нее божество и поклоняются ему. Мы слишком ценим воду, равно как и время, и потому не будем стараться загасить их пыл. Пусть дым от всех них взмывает к милостивым небесам, до ближайшего ливня! Мы не хотим знать иной жизни, кроме повседневной, столь же хорошо нам знакомой, как деревья на наших полях, как наши домашние животные. Жизнь эта была подругой нашей юности, и вместе с ней мы предавались безумствам. Вместе, бок о бок с ней, мы и состаримся. Умирая, мы будем смотреть на нее, старую задумчивую Мать, почтительно взяв ее за руку, чтобы постараться до конца сохранить спокойствие, чтобы не помешать чужой работе. За руку, полную тайн земли, руку-грешницу, которая с сотворения мира неустанно искупает свою вину. Именно эту огрубевшую руку держал в своих руках Христос, в углублении этой изнуренной длани благословил он людское страдание и радость, терпение и надежду, повседневные голод и жажду, хлеб и вино. Нам нечего краснеть за эту жизнь, напротив, мы испытываем к ней одно лишь почтение. Однако пусть она не вводит нас в заблуждение, ей ведомо не больше, чем нам, она не лучше нас. Она упрямей нас, она заставляет нас слишком дорого платить за обретение весьма сомнительного опыта, из которого мы извлекаем лишь малую пользу, да и та обладает свойством, устаревая, портиться, подобно недоброкачественному зерну. Если бы мы захотели выразить ей всю ту признательность, на которую она рассчитывает, то этому выражению не было бы конца и мы дали бы ей повод для насмешки. Она жестока, горделива, способна за час промотать результат многодневного труда. Нас охотно обвиняют в скупости, однако не столько мы скупы, сколько она расточительна, и ее расточительность внушает нам отвращение. Горе тем, кто в этой чудовищной расточительности находит повод для ликования! Они считают ее чистой, тогда как в ней содержатся предпосылки для самых разных пороков. Горе тем, кто ее презирает! Она владеет секретом всех искуплений.
Мы не немцы и не испанцы, нам столь же неприятно оказаться в германском лесу, как и на выжженном солнцем кастильском кладбище, где бродят черные, печальные люди, пахнущие жасмином и разложением. Мы предпочитаем оставаться у себя, в своих домах. У нас жизнь являет нам свое истинное лицо, лицо бабушки, успокаивающей наших детей. На заре она вновь предстает перед нами такой же, какой мы ее оставили накануне. Нам нет дела до того, что она устремляется на пляж танцевать в лунном свете или еще дальше, в те неистовые, сверкающие города, которые всю ночь, как зверье, перекликаются и рычат друг на друга. Что мы, грешники, можем сказать этой грешнице? Мы притворяемся, что не видим ее пустого взгляда, ее искусанных губ и остатков румян на щеках. Какое нам дело? Чтобы искупить ночную вину, до самого вечера хватит работы. Когда она умолкает, мы не тревожим ее молчания. Когда она говорит, мы хотим, чтобы это было на нашем языке и чтобы слова были испытанными, в коих мы уверены так же, как в своих рабочих инструментах. Ибо у нее на устах мед, но только мед этот вдруг превращается неизвестно во что, что ложится нам на сердце огненным грузом. Мы не станем с ней спорить. «Почему? Как? А дальше?» — таковы обычные вопросы, и, прежде чем прозвучать в устах наших сыновей и дочерей, они уже читаются в их ясных глазах. Мы задаем эти вопросы жизни, но не в надежде, что она на них ответит, а потому, что задавать их предписывает нам наше человеческое достоинство. Сам Господь Бог задает их себе, задает и отвечает на них в едином действии, и именно так мы представляем себе творение.
Фанатичные народы, страдающие желчной болезнью, обвиняют нас в том, что мы не признаем тайну. А мы вовсе не отвергаем тайну, мы только не хотим путать тайну с таинственностью, настоящую тайну с непознаваемым или же с не поддающимся определению. Мы полагаем, что это великое несчастье — пытаться приблизиться к Богу не в поисках света, а из любви к мраку, потому что Ночь всегда в той или иной степени сообщница того, что есть в нас дурного: ведь не случайно светильники гаснут именно у неразумных дев[123]. «Почему? Как? А дальше?» — это те слова, которые жизнь не произносит никогда, и потому их произносим мы. И если они устрашающе звучат в устах глупца, то это потому, что они являются устрашающим подтверждением непостижимого, сверхъестественного достоинства глупцов перед лицом жизни. Разглагольствующий и выносящий свой суд глупец еще может смягчить ангелов, он несет вздор по милости божьей подобно тому, как младенец пачкает свои пеленки. Когда же циничный скот в экстазе с пыхтением ломится в великое Целое, то он погружает в скорбь и землю, и небо. Потому что мы, мы французы, считаем, что жизнь создана для человека, а не человек для жизни.