Карен Свасьян - Европа. Два некролога
Именно в этом пункте уотсоновскому телу дан шанс вызреть и внутренне дорасти до проблемы, которую оно ребячески полагает осилить в жанре вестерн. Материализму предоставляется наконец возможность быть принятым всерьез. Если нас в этом материализме что–то не устраивает, так это недостаточность его как материализма и капитуляция перед самой что ни на есть традиционной философией; фраза: мышление есть то, что делает тело, — чересчур логична, автономна, теоретична, идеальна, чтобы можно было доверить ей — материализм. Мы не говорим: мышление (как таковое) есть то, что делает тело (как таковое), считая этот fa? on de parler досадным пятном логического обобщения на чистой доске бихевиористского сознания. Мы говорим, напротив: антихристианское мышление Нового времени есть то, что делало христианское тело Средневековья. In concreto: мышление бихевиориста Уотсона каузировано неким монашеским телом- оборотнем, не знающим, как от себя избавиться. Бихевиорист Уотсон (в Чикаго) мыслит то, что (в Клюни) делало женоненавистническое тело монаха. Что делает христианское тело? Христианское тело презирает, проклинает, бичует, увечит себя, постится, терпит нужду, смердит; оно денно и нощно борется с собой, преодолевает себя, свою греховность, свою страсть к «нехорошим вещам». Если это тело дает вырвать себе глаз, дабы никакая жена не прельщала его «нехристианскими» соблазнами, или если оно дает себя кастрировать, дабы покончить с этими соблазнами раз и навсегда, то оно причисляется к святым и регистрируется в святцах.
Дьявол непрестанно преследует его — то как похотливое видение, то как сладострастная явь; от обоих защищается оно молитвой, воздержанием и припадками падучей. Оно жесточайше ненавидит себя и наказывает себя минимумом существования. Едва ли в каком–нибудь застенке применялась такая техника пыток и глумлений, как это практиковали христианские святые со своими телами, останки которых затем выставлялись напоказ и почитались как реликвии. Христианская плоть проклинается и посрамляется с таким же рвением, с каким проклинается и посрамляется дьявол, заклятый враг Бога. Из двух душ, живущих в христианской груди, одна (метафизическая) нежится в небе, ненавидит свою земную половину и взыскует её искупления. Нужно лишь рокировать нынешний материалистический расклад чувственного и сверхчувственного, где именно сверхчувственное выступает как предмет неистребимой ненависти со стороны автономосексуально ублажающего себя тела, чтобы получить достаточно точный образ его спиритуалистического двойника. Там, где однажды преследовалось и изгонялось телесное, нынче преследуется и изгоняется духовное. Средневековый христианин
— атеист тела. Он отрицает его столь же радикально, как сегодняшний атеист — дух. Нужно представить себе некую вытесненную в мышление аскезу, чтобы прояснить случившееся. Что есть аскеза? Самоненависть удвоенного Люцифера, который первым делом разжигает в теле жажду распутства, чтобы затем в качестве кандидата во святые стыдиться собственного тела и линчевать его. Тело, замордованное во славу небесной души, и составляет центральный пафос, «столп и утверждение», христианской теории и практики.
Лишенным духа и обремененным душой стоит оно во христианстве и вызывает на себя град проклятий. Надо было упразднить дух, симулировать душу и остаться единственно при теле, чтобы потом, как бы придя в себя, субтильно вымещать на последнем (под предлогом, так сказать, его греховности) злобу за собственное ничтожество. Христианская душа делает с христианским телом как раз то самое, что злая толпа (впрочем, от незнания и, стало быть, извинительно) делала с телом Христа на крестном пути и на кресте. Не будем забывать: чего греки, отцы философии, не могли простить Христу, так это как раз его воплощенности. Христианское мышление, а точнее, языческое мышление при христианской вере, любит свой объект и считается с ним серьезно лишь в той мере, в какой он бесплотен. Когда потом, в эпоху атеизма, это мышление начинает размышлять над своим банкротством, его своеобразная патология бессознательно и целиком абсорбируется научным мышлением. Материалистическое мышление Нового времени и есть вывороченная в мышление христианская аскеза Средневековья[50]. Теперь, в качестве физика, а не монаха бичуют уже не собственную плоть (каковую плоть, напротив, всячески холят и заставляют блистать в салонах), а плоть мира. В научном эксперименте мир чувствует себя столь же беззащитным и бесправным, как тело грешника в режиме аскезы. Совершенно фатальным оказывается то, что body подрастающего материализма обременено дурной наследственностью: следует представить себе при этом не некое эллинское тело как произведение искусства, а извращенное христианское тело, несущее следы всех подгляден- ных Боккаччо патологий. Если конфликту души и тела суждено было in metaphysids быть решенным в пользу души, то in physicis он был решен, разумеется, в пользу тела. Когда теперь с рождением галилеевской физики настал звездный час этого тела, выяснилось, что оно безжизненно. Звездный час тела называется поэтому не органика, наука жизни, а механика, или патологоанатомия природы. За res extenso, барокко скрывалось изможденное тело средневековой аскезы. На это тело и ориентировались отныне все парадигмы классической эпохи. Оттого научный эксперимент и дискурс о методе не могли быть не чем иным, как дыбой и виселицей природы. Материальный мир барочной физики, зажатый в «испанский сапог» научного метода, являл готовность быть ведомым на помочах любого научного сценария. Он мог притворяться в одном сценарии частицей, в другом волной, в третьем той и другой зараз. Некий своеобразный первофеномен открывается взору при сопоставлении естественнонаучного сценария с одновременно инсценированным иезуитским.
Если в сценарии Лойолы речь идет о том, что послушник иезуитизма должен «быть как труп, позволяющий переворачивать себя в любую сторону и обращаться с собой любым способом», то научный сценарий походит на него как две капли воды: чем же еще хотело естествознание быть, если не (в более поздней формулировке математика Пуанкаре) «сгибанием и перевертыванием природы до тех пор, пока она не приноровится к притязаниям человеческого духа»[51]. К притязаниям человеческого духа! Нужно лишь представить себе, чем могли быть названные притязания в эпоху иезуитизма и либерализма, чтобы не проглядеть за гордой геральдикой «знание — сила» скрытый комплекс неполноценности и самоненавистничества. Mind is, what body does прочитывается антропософски: прежние христианские проклятия телу трансформируются в Новое время в мысленные навыки и становятся материалистическими проклятиями природе. Если сегодня вымирают леса, высыхают моря, заражается воздух, продырявливается озон, a animal farm бунтует коровьим и свиным безумием, если природа последовательно и неуклонно вносится в «красную книгу» и грозит стать реликтом самой себя, это значит: мир претерпевает нынче в научной голове те же муки, которые тело аскета претерпевало некогда в монастырской келье.
Христианскому миру пристало бы однажды воздать должное своему Богу не «молчанием ягнят» или «волчьим лаем», а осмыслением. Выше было отмечено уже, что упразднение духа в постановлении 869 года упраздняло не больше не меньше, как понимание сущности Христа. Ибо понимание сущности Христа называется по–христиански: Утешитель, Святой Дух. Об этом Святом Духе гласит обещание, что он будет послан людям Отцом («filioque»!) как утешение. Рассмотренная так, история христианства оказывается подчеркнуто вызывающим невыполнением этого обещания. Во все времена заботой церкви было старательнейшим образом следить за тем, чтобы христиане довольствовались одной верой и не соблазнялись перспективами понимания. Христианские философы полагали совладать с мистерией Я средствами ощущающей и рассудочной души, лелея в первой христианские эмоции и не выходя во второй за рамки дохристианского мышления. Против этой действующей в глубоком христианском тылу пятой колонны Гондишапура боролся Фома; его последняя воля, последняя моральная фантазия: приготовить путь грядущему Христу—Мыслителю — определяет весь ход последующей истории Запада[52]. С той поры мир духа стоит под знаком мировой войны. Начало Нового времени ознаменовано тотальной мобилизацией всех духовных сил, своего рода levee en masse в духе. Мы ничего не поймем в сути европейского Нового времени, если упустим из виду особенности пренатальной миграции, именно: ключевые воплощения в общей иерархии становящейся культуры сознания. Бывшие арабские духочеловеки тянутся на Запад — в память об одной, тем временем обращенной в ислам, христианской эйкумене. Ничего удивительного, если они оседают преимущественно в туманном Альбионе: в духовном климате, где им лучше, нежели где–либо еще, пришлась бы по плечу предстоящая им задача. Задачей было: закрыть познанию доступ к Христу. Задачей было: объявить Христа действительным только в ранге категорического императива, ни в коем случае как восприятие и понятие. Задачей было: стравить народы, устроить кровавые бойни, разверзнуть врата ада, чтобы избежать мышления во Христе. Короче, задачей было: сделать некоего мейстера из Германии проклятием мира… При всем том бросалось в глаза, что старая, погрязшая в метафизических долгах Европа едва ли представляла собой наиболее удачный полигон для испытания нового оружия и установления в мире Рах Gondischapurica. Европа — в цвете лет — всё еще растрачивала несметные силы на толкование сновиденного прошлого и на улаживание провинциального конфликта «отцов и детей». Чего здесь никак не доставало, так это незакомплексованности, свободы от прошлого, ничем не сдерживаемой фантазии и возможностей пиротехники, необходимых для инсценировки сверхмощных сценариев будущего.