Олег Павлов - Гефсиманское время (сборник)
И вот пишет человек, мыкающийся по инстанциям, чтоб восстановить доброе имя отца: «Горше былой несправедливости еще и от того, что и нынешнее российское правосудие в лице Генпрокуратуры придерживается тех же принципов, квалифицируют содеянное в 1941 году по действовавшему тогда сталинскому уголовному законодательству – “у нас пленных нет, есть только предатели” – а не с учетом объективной исторической правды и не с позиций Милосердия… Кому от этого легче?!»
Так ведь и вправду, неужто легче кому-то в нашем государстве, что вина слепо осужденного солдата и после мук его и после самой смерти «подтверждается его признательными показаниями как на предварительном следствии, так и в суде»? Его до сих все еще приговаривают к высшей мере наказания. За что?! За то, что он, участник еще и финской войны, на той еще бойне уцелевши, ушедший на вторую свою войну добровольцем, попал в ноябре 1941 года в окружение, смог совершить побег из плена и пробился-таки к своим! Какие нужны были реформы, каких объемов валютные займы, какие свободы и какой жирности изобилия надо было достичь в стране, чтоб снять эту тяжесть с двух уже раздавленных безжалостно людей? Или мы хотели жить в изобилии, ездить по заграницам да свободно голосовать, сменяя туда-сюда власти, а про этих двоих никогда и не хотели ничего знать? И это вершина нашего общественного лицемерия, нашей, теперь уж, демократии.
Мы жестоких бесчеловечных людей называем «зверьми», но что звери еще и гуманней человека оказываются – это известно. И не их беда, животных, что у нас в России все слабое, доброе или взыскующее к гуманизму удалят обязательно на живодерню или в камеры вивария, умерщвляя так, чтоб не накладно было, делаясь по-звериному глухими к страданиям живого существа – подопытной обезьянки, бездомной собачки или гонимой на убой коровы. И не то чудовищно, что есть в России масса и людей бездомных, что и на людях ставят у нас опыты – экономические, что мясо пушечное гонят на убой… Чудовищно, что при всем при том какие-то люди , которых средь нас большинство, остаются уже к человеческим мукам точно также по-звериному глухи. Умерщвляя так, чтоб не накладно было. Вот почему чудовищна наша жизнь.
И потому во всех логичных и во многом справедливых рассуждениях о собственной вине обездоленных в своих бедах есть все же что-то неестественное, а порой и подленькое, если эти рассуждения лишены сострадания к терпящим бедствия людям и уводят подальше от глаз правду о самой людской беде! Да, выбирают правителей по себе, а после безразличны к своей участи, но разве не страшнее равнодушные к участи собственного народа? Да, верят то ли слепо, то ли жадно в обещания, но разве не страшнее те, что кормятся людской верой, как упыри, да развращают свой народ? Или должно каждому в каждом же подозревать лжеца? Вопли «дайте», «спасите», «сделайте», которыми надрываются обездоленные, то злобно проклиная власть, то взывая жалобно к ней, похожи на помрачение, буйство… Это не для чистых ушей.
Но ведь этот голод и страны и народа и вопли надоедливые о помощи, что так безнадежны, порочны, ужасающи, – все это несчастье, беда! Кто же разоряется и доходит до нищеты, до голода по доброй воле? И все эти надоедливые вопли – о помощи в беде. Кормящихся в России больше, чем кормящих, потому что, как это ни чудовищно звучит, бескормица бывает выгодной – чтоб иметь рабсилу посговорчивей да подешевле, чтоб диктовать свои условия павшей стране. Человеку, ясно осознающему, что ему не дано ни единой возможности, чтобы он сам мог изменить к лучшему свою жизнь или же сам мог себя прокормить, только и остается возопить о помощи к тем, кто наделен и властью, и силой, – разве власть не на то и власть, что сосредотачивает в себе всю возможную силу? Но тогда отчего же она не приходит на помощь к слабым и немощным? К ней обращается кормилец – «вот наши нужды», испрашивая не похлебку, а избавления от тягот каких-то, самим же государством на него наложенных, или каких-то новых свобод. Хочет, хочет, чтоб было ему как полегче, но ведь для того «полегче», чтоб иметь возможность пахать до седьмого пота и вдоволь себя да других накормить. Но вместо насущной свободы, дающей силу или право, искушают сонмом порабощающих мнимых греховных свобод. Доходи до какой хочешь низости разврата, мни себя свободным, грехи да грешки все прощаются, а вот владеть землей не смей; хода во власть – не мечтай – больше для людей из народа нет; а за то, что совершить может, оступившись, хороший семьянин или глупый подросток – карают без чувства меры и снисхождения как закоренелых преступников. И вот нужда превращается в ту самую безнадежную, порочную, ужасающую нужду , от которой вопит человек, но – остается без помощи. Не получит помощи, потому что слаб, немощен… Потому что бесправен, обязан, наказан… Подвешенная в воздухе махина власти, что маятник, в который раз качнулась в бесчеловечную сторону.
Она пирует нами же; слабейшими поначалу – кто не даст отпор, кто еле на ногах. Ведь в такие времена весь народ, народное – и есть жертва, добыча. Но это только призраки. Время их кончится: очнется русский человек. И сплотятся русские люди в силу любви своей загадочной к родине, потому загадочной – что против здравого смысла встают они на защиту уже униженной, уже разграбленной страны и обнаруживают совершенное бескорыстие, тогда как снедаемы могут быть корыстью. Это бескорыстие – удивительно. Оно и есть – наше русское чудо. После чего мы выходим живыми всегда и преображенными, так вот сказочно. Это чувство не побеждает в России сегодня. Оно как зерно, зароненное для будущего, – всходящее даже после того, как вся Россия, чудилось, промерзла до корней своих.
Сегодня одинокие и разобщенные, завтра в России являются и побеждают на втором дыхании истории удивительные люди, которые тем счастливы, что Родина их в величии .
Любовь к родине осмеивают подонки, цинично разменивают политики, мертво талдычат школьные учебники или толпы мстителей народных кричат про нее, ненавидя весь мир… Но должен раздаться спокойный совестливый голос того, кто даден России свыше как второе дыхание. Он уже сделал свой выбор: «Почти все люди моего возраста поглощены “деланием денег” или просто семейными заботами. Когда я учился в школе, я собирался “нести знамя советской науки”. В институте со временем пришло понимание советской системы, и работа в военно-промышленном комплексе потеряла для меня всякий смысл. После окончания института я одно время занимался бизнесом – увы, в нашей стране это беззастенчивое воровство, да наверное не только в нашей стране. Конечно, можно работать в бизнесе и быть честным человеком, но это мало кому удается. Где я могу принести пользу России – заниматься тем, на что не жалко будет потратить и годы и труды?»
РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК САМ НАЙДЕТ ОТВЕТ НА ЭТОТ ВОПРОС.
Русская литература и крестьянский вопрос
Я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано более простору действовать…
А. С. Пушкин. «Путешествие из Москвы в Петербург»
Поле Можаева
В 1960 году журналом «Октябрь» был опубликован очерк «Земля ждет…». После смерти Сталина прошло уже семь лет. По стране гуляет ветерком хрущевский доклад. Но советское царство-государство стоит крепко. В деревнях только началось освобождение крестьян. Станут выдавать паспорта. На волю отпускают без земли, она колхозная. Был клок ее под мужиками – свой огород, но подсобное хозяйство ужали, налогом обложили, чтобы вольные хлебопашцы все же не вздумали работать на себя, кумекая собственным умишком, что в убыток, а что в прибыль, когда у колхозников одна поденщина за трудодни.
Время это писатель Борис Можаев запечатлеет в повести «Живой» – она будет опубликована спустя несколько лет уже в «Новом мире» Твардовского под редакционным названием «Из жизни Федора Кузькина», что придаст ее действию эдакий простодушный поворот, обратит в случай. Так и в «Октябре», где пробился к публикации этот очерк, название как смогут подсократят, и оставлено будет что-то вопрошающее, обрубленное на замахе… Но каков был замах?
Повод, казалось бы, заурядный по тем временам, даже какой-то плакатный – рассказ о передовом опыте. В колхозе «Трудовая нива», расположенном в двухстах километрах от Хабаровска, всю занятую пропашными культурами землю разделили и закрепили за семьями колхозников. «Приехал я, помню, под вечер в погожую июльскую пору, ходил по полям и читал необычные надписи на дощечках: “Поле Горовых”, “Поле Исакова”, “Поле Оверченко”. И это не клинья, не загоны, а настоящие озера шелестящей на ветру шелковистой кукурузы и цветущей картофельной кипени. С нетерпением ждал я возвращения хозяев этих полей». Семейные подряды и все опыты, когда не крестьяне отдаются в наем колхозу – а колхозные поля берутся крестьянами в наем, будут задушены. Но тогда, в начале шестидесятых, Можаеву верится, что из искорок этих можно раздуть пламя, и он спешит проговорить главное слово: «хозяин».