Олег Павлов - Асистолия
Обзор книги Олег Павлов - Асистолия
Олег Павлов
Асистолия
роман
Из Книги Еноха, сказано Господом о человеке: “Я видел природу его, он же свою не знал, поэтому неведенье есть грех горький, так как согрешить ему должно”.
КАРТИНА ПЕРВАЯ
Бесконечное видение
На одной — тело женщины под простыней, грузное, как сугроб.
На другой — старик, такой высохший, что, кажется, осталась только голова, маска лица на подушке с воткнутой в ротовое отверстие дыхательной трубкой.
Резкий запах инъекций, стерилизующих растворов…
Бородка, безвольный подбородок, пухлые губы, заостренный хрящеватый нос… Похож на учителя. Молодое, но уже измученное одутловатое лицо. Голенький спеленутый человечек в типовой пропахшей хлоркой городской умиральне. Мальчик, который всех любил. Космический гул. В обложенном белым кафелем предбаннике, где все так слышно… Слышно.
Сколько времени — дней, ночей — потерял ощущение времени. Оно остановилось. Это бледное стерильное пространство, в которое помещен, отдельное и одинокое — декорация фантастического фильма, как отсек инопланетного корабля, где все приборы лишь для поддержания жизни. Но жизнь отдалялась и отдалялась — и человек легко, невесомо плыл, уплывал лодочкой без весел и парусов, по течению неведомой реки, в невидимую даль.
Гул — дорога… Смерть и дорога… Дорога и смерть… Смерть как дорога… Боюсь смерти как дороги… Бояться смерти… Бояться покидать родной мир и отправляться в другой, иной, чужой, дальний… Дорога — путь и пространство, когда все существует лишь потому, что исчезает. Дороги, дороги, дороги — и вот он исчез.
И эта мысль — “как быстро, как быстро”.
Но доносится, пробивается сквозь гул мотивчик, песенка.
Где-то рядом, где-то очень близко.
Слышно.
Заставив тут же себя вспомнить, проникая уже будто через наушники, вертится вездесущий бесконечный припевчик. Пляшет, резвится, дурацкий, бесстыжий. И больше ничего. Ничего.
И его мысль — “как хорошо петь песенки”.
Он говорил это: “Я просто хочу быть счастливым…”.
А потом возник ее голос. Ему сказали, что это она. И голос куда-то звал, ласкал, мучился — а он хотел уснуть. Он слышал свое имя, странное теперь для него, какое-то пустое. Он очень устал. Он был далеко, так ему казалось, хотя этот любящий голос пытался внушить ощущение близости.
Связь прекратится, испарится даже глупая песенка.
Дальше окружит гул, гул… Он то засыпает, то просыпается.
И эта мысль — “как долго, как долго”.
Почувствовал, она плакала где-то.
Вспомнил: “Больше никогда не оставляй меня одну”.
И ничего больше. Больше ничего. Ничего.
Ну, вот и все.
Это бесконечное видение… Солнце, залитый его светом и теплом мир. Прокатился радостный смех. Катится по двору… Мальчик в инвалидной коляске. Обрубок без ног. Щуплый, с пугливым личиком. Он такой один. Просто “безногий”, как обзывание.
В руках у мальчика — обыкновенная трехлитровая банка. Мальчик ее крепко прижимает к себе, обнял, боится выронить. В пшенично-золотистых опилках копошатся хомяки. Это их семейку вынесли на прогулку — и они пялятся из своего мирка, хоть глазки-бусины, кажется, ничего не узрели.
Убогим сиденьем на колесиках легко и весело, будто велосипедом, управлял уверенный в себе подросток, можно подумать, старший брат.
Это Любимцев.
Все знают, что его отец, шофер, погиб за рулем грузовика. Поэтому его мама такая: то бродит по улице, то мыкается на скамейке у подъезда, пока сын не уводит, как маленькую, домой.
Любимцев учится в ПТУ. Станет шофером и будет водить грузовики.
Он самый смелый во дворе. Если бьют взрослые парни, лишь улыбается, отказываясь унижаться… Сам по себе, одиночка, но все, что говорит или делает, вызывает молчаливое мучительное восхищение. Безногий — его сосед. И он выбрал в друзья калеку. Они смеются и ни с кем больше не делятся своей радостью, она какая-то безразличная ко всему вокруг. Но ребята бежали вдогонку за коляской и ликовали, выпрашивая разрешения посмотреть на хомяков… Банка сверкает на солнце — и розовые нежные лапки, точно сослепу, ощупывают неуловимую поверхность. Долго-долго. Пока не сползают в опилки. Слепцы, скользят по стеклу, скребут.
Потом ему чудилось, что это они гибли, не успевая хоть чем-то запомниться — кроме шустрика, что сбежал из такой же банки, где ублажало обильное угощение впридачу с ватной перинкой. Рыжий, беленький, черный… Всех окрасов, какие только предлагал на выбор магазин, похожий на зоопарк.
Живой товар не отличался разнообразием: рыбки, волнистые попугайчики, морские свинки, хомяки…
В одно и то же время у зоомагазина успевали собраться стайки ребят. Это было, когда он вдруг закрывался посреди дня. И перед открытием так волновались, ждали, как будто приглашения на праздник… Уголок природы можно было увидеть еще в зазывном проеме витрины. В первый раз он тоже уткнулся, очарованный, прямо в ее чудесный экран. Там, в пространстве за толстым стеклом, где не чувствовалось даже присутствия воздуха, с благородным спокойствием позировали чучела лесных зверей и птиц. Мертвые и почти неотличимые от живых, даже эти вставленные вместо глаз стеклышки: застывшие, чудилось, они все видели. Ни одной девчонки. Не слышно писклявых голосов. Только нескольких мальчиков привели за руку, не отпускают от себя заботливые мамаши — и возвышаются в окружении ребятни, чужих беспризорных детей. Всерьез волнуются, что дети толкаются, шумят, начиная громко поучать. Но никто их не слушается, кроме собственных отпрысков. Послушание всегда приносит плоды. Что-то дорогое. Наверное, аквариум с рыбками или попугайчиков, что можно получить лишь в подарок. И он уже встречал в квартирах своих одноклассников: попугайчиков, рыбок… Это были такие квартирки, похожие на красивые коробки из-под конфет, в них даже пахло почему-то сладостью. И вот он, вход в его сокровенный мир, куда влекли зависть и одиночество, мучительное восхищение — и желание, еще более мучительное, это иметь. Страх — и презрение. Стыд — и горделивое, внушенное мамой чувство, что ее сын не такой, как все…
У рыбок красиво. И безмолвные их пестрые стайки встречают покупателей с легким волнением. Переливаются перламутрово краски в зеленоватом подводном царстве. Кажется, это цветные телевизоры. Потому ли они, рыбки, и видятся в аквариумах так, будто снятся…
Хомяки — как маленькие поросята в маленьком хлеву… В этом закутке зоомагазина затхлый запах — и тускло бросает свой свет сама жизнь на множество крохотных пугливых существ.
Тот, которого выбрал он, зачах через несколько дней, как будто уже чем-то болел. Мальчик плакал, но от обиды. Казалось, его обманули. Или кто-то наказал без вины. Но потом ему чудилось, что все они гибли по его вине, прожив то неделю, то несколько дней — а дольше всего шустрик, что исчез в огромности ставшей тут же одинокой квартиры… Он искал его всюду, куда мог проникнуть, хотя бы просунув руку. Ночами слышались — или мерещились — шорохи. Но в душе от ожидания копилось что-то светлое — и хомяк воскрес… Голодный, проворный, выбежал шустрыми шажками из темноты под огромным платяным шкафом — но, обложив себя точно бы про запас едой и подстилкой, через несколько дней в судорогах испустил дух на дне своей прозрачной круглой тюрьмы, похожей на огромную пустую каплю.
И тогда мальчик плакал от любви, потому что полюбил шустрика, пока так долго верил и ждал. Он не понимал, почему это происходит: почему все они умирают, чем бы ни кормил, каких бы ни покупал, маленьких или больших, белых или рыжих… Не понимая, лишь прятал, скрывал — избавляясь от их трупиков, чтобы скорее забыть. Закапывал, хоронил уже в маленьких майонезных баночках, навещал могилки, даже украшал, что стало его тайной. И только это повторялось: провожал и прощался, возвращался и навещал… Но не мог забыть, как не был в силах сохранить для них жизнь или хоть как-то облегчить страдания. Эти судороги умирания, которые наблюдал, подглядывая, делали беспомощным, жалким. Но мучился, потому что помнил, и уже не виной — а тайной.
Банка, откуда пахло смертью. Жалостливая к самому себе вера, что все исправится, оправдается, если купить еще одного хомячка. Он мечтал, что у него будет когда-то жить целая семья и это будет город в большом аквариуме. Таком большом, как у рыб в зоомагазине.
Вот почему все повторялось и повторялось… Последний тоже стал чем-то болеть: и под конец дрожал, уткнувшись в угол, пачкая и себя и клетушку, загаженный своей же противной зловонной слизью. Он держал его в клетушке, как если бы прятал, — и думал, что от смерти. Это было состояние полной бессмысленности, то есть страха перед тем, что сделал, будто бы уже не купив, а украв свою живую игрушку. Но не было никаких чувств к ней, желания играть, радости от ее появления. Лишь пугливое, когда тайком наблюдал, а потом боязливо-жалкое, трусливое, когда прятался, обладание тем, что было обречено. Но это не кончалось… В этом существе еще содрогалась и содрогалась жизнь… Он подбросил клетушку во двор. Оставил под кустами, открыв решетчатую заслонку. Было так страшно, больно — а потом спокойно, легко. Убежал домой. Ждал. Но не выдержал — и вернулся посмотреть. Хомяк не исчез и был еще живой… Во дворе играли. И мальчик делал вид, что гулял, отчего-то уже страшась уйти. Ребята стали искать ускочивший футбольный мяч, разбрелись — и вот кто-то оглушительно позвал остальных… Боясь остаться в стороне, выдать этим себя, но и подойти, оказаться замеченным, мальчик слышал: в кустах нашли какую-то мышеловку с дохлым хомяком. Он почему-то улыбался. Ребята разошлись, проходя мимо. Ждала игра… И один, что казался взрослее, вдруг посмотрел прямо ему в глаза, как если бы все понял, обо всем догадался, но никому ничего не сказал.