Олег Павлов - Школьники
Обзор книги Олег Павлов - Школьники
Павлов Олег
Школьники
Олег Павлов
Школьники
1
Меня ввели в класс во время урока; мама, я чувствовал, еще несколько минут стояла за дверью. У доски замер прилизанный мальчик с мелком в руке. Все дети обернулись на меня. Учительница сказала, чтобы я назвался. На последней парте, у которой мы стояли, кривлялся, строил мне рожи какой-то живчик, а после взял да выпалил на весь класс, ничего не боясь: "Очкарик!"
Дети засмеялись. Учительница Роза Федоровна - некрасивая то ли девушка, то ли женщина - огрела его указкой по спине, так что озорной мальчик смолк и съежился. А после нервно потащила меня за первую попавшуюся парту. Весь урок наказанный упрямый мальчишка не давал мне покоя, обзывая то "очкариком", то "жирдяем", и такое было со мной тоже в первый раз: ни свою толстоту, ни то, что ношу очки, до этого дня еще не ощущал как что-то обидное, уродливое. Прозвенел звонок. На перемене, в зале, запруженном детьми, мы сцепились, душили и валяли друг друга по полу, пока нас не растащили взрослые. Потом еще кто-то меня обозвал: за мной бегали да кричали уже трое или четверо, а тот живчик был у них заводилой. Я не понимал больше половины слов, что они выкрикивали, словечек матерных, но отчаянно бросался в стайку мальчиков, отчего им делалось еще веселей. Они разбегались быстро, рассыпались, как бусины. А я тяжко топал, увальнем пытался их догнать, а не догоняя - чуть не ревел. Бывало, после, что меня обступали кругом и я терялся, не зная, на кого броситься, крутился волчком, спасаясь от пинков да тычков.
Это произошло само по себе, помимо воли: что ни день, только слыша какую-то насмешку, я бросался драться, чувствуя такое бешенство, от которого кружило голову. И помню только эти драки, драчки, которым не было конца и где битыми оказывались все.
В то время учились писать буквы, и вся нервная дрожь моя того времени вселилась в эти буквицы. Писать я учился неряшливо, криво, так что трудно было разобрать самому, зато понравилось считать да читать - возбуждение нервное от драчек и всех сильных перемен, что произошли в жизни, ощутимо легкими делало мысли, будто освобождало саму способность мыслить, как если бы не цифры складывал в уме, а соображал, куда да как ударить. Очки в школу с собой не брал. А через месяц я сдружился с тем мальчиком, с которым ожесточенно дрался. Это произошло, наверное, потому, что нелюбовь уже успевала сделать таких, как мы, друг другу отчего-то необходимыми.
Мальчика звали Костей. Фамилия у него была смешная для детей, как обзывание, Кривоносов. Когда мы подружились, я перестал дразнить его, что у него кривой нос, хоть нос - вздернутый, сплющенный, как утиный клюв,- и вправду смешил сам по себе. Но мальчик относился к своему носу всерьез, заставляя и всех в классе уважать его необычную форму. Мы с Костей дрались за свое нечаянное уродство уже с чужими ребятами, из чужих нам классов. После уроков шагали или к нему, или ко мне домой. Так открылось, что и он жил только с мамой. Наши мамы работали, не бывали днями дома, но Костина всегда оставляла сыну записочку - на каждый день, с памяткой того, что должен сделать по дому. Сам я работы по дому отродясь не ведал, а если мама просила сходить купить даже хлеб, то снизойти до ее просьбы мог, только позарившись на сдачу. Но с Костей ходил и в магазин и убирался в квартире, пока стало нам это неинтересно, как надоевшая игра.
У него дома мне нравилось больше, там было много необычных вещей, таких, как пианино или проигрыватель с пластинками. Также у него была своя комната, своя кровать в уголке, покрытая ковром. А над кроватью - протянуть руку - полки с разноцветными книгами, с фотографиями разных людей да сувенирчиками. Книги, книги, книги - до самого потолка. Меня влекло бывать в чужих домах, ходить по гостям - влекло в чужие, неведомые мирки-квартирки. Нравилось есть чужую еду. Играть в чужие игрушки. Вести беседы с чужими родителями, когда они о чем-то спрашивали приходившего в гости к их сыновьям мальчика. Для себя я решил, что Костя богаче, и льнул к его, как чудилось, богатству. Мы честно съедали его вкусный, богатый обед на двоих и начинали беситься, стуча кулаками по клавишам пианино. Косте отчего-то не было жалко вещей в своем доме, казалось, он не имел к ним, будто б к чужим, жалости. И однажды он сообщил тайну: его настоящая, родная мама давным-давно умерла.
Но я не смог осознать, что было его мучением, а Костику было неведомо, что мучило меня,- что у него в холодильнике, у его мамы, всегда стояло преспокойно сразу несколько бутылок вина. Это вино и мы попивали воровато, воображая себя взрослыми. Мы замеряли, сколько было вина в бутылке, и он капал из нее в две рюмочки, трепетно сверяясь с отмеченной на глазок ватерлинией. И все же пропажу вина со временем возможно было и заметить, если сама хозяйка не вспоминала о нем с недельку. На этот случай я внушил Косте, что надо отвечать маме, зная уже откуда-то, что жидкость имеет свойство испаряться. Боясь опьянеть, мы заливали эти капли водой, так что пили почти воду. После шатались и задирали друг друга, переворачивая весь дом кверху дном, будто взаправдашние пьяные. Он игрался, а я играл, наверно, отца, которого помнил болезненно только пьяным, но когда выпивал свою рюмку у Кости и мечтательно чувствовал себя пьяным, то гордился собой, что похож на отца.
Оставляя в квартире своего дружка разгром, я уходил, все чаще бросая Костю одного убираться там и не понимая, что его за беспорядок наказывают. Наши забавы были самые невероятные: мы однажды залили водой пианино неизвестно для чего, а после аккуратно его обтерли, как нам казалось, насухо, устранив следы своего чудачества. Но пианино рассохлось, клавиши в нем стали западать, и мама добилась от Костика правды. Он был наказан в одиночку, не выдав меня. Чувствуя себя виноватым перед Костей, я привел его уже к себе домой, и так как пианино у нас дома не было, то, играя, мы с Костей устроили потоп во всей квартире - залили водой пол на кухне и в коридоре.
После стал я думать, что говорить маме, когда она придет с работы. Всегда я знал, что самое важное, чтоб у поступка моего оказалась разумная причина, которую мама поймет. Выучился мартышкой, что "мама прощает то, что понимает". Слова, внушенные, что "моя мама меня понимает", были в моем сознании почти молитвенными. Ничего ж разумнее в оправдание потопа не придумал, как высыпать на разлитую воду весь имевшийся в доме сахар и сказать маме так: я нечаянно просыпал на пол сахар и, решив его убрать, то есть как бы навести именно порядок, залил пол водой. Когда мама вернулась с работы, сахар - огромный куль - честно исчез, растворился в воде, которую мы с Костей как могли замыли.
Тапочки липли к сладкому полу. Мама покорно взирала на следы потопа и слушала мою разумную бодренькую сказку.
Я не ощущал в ее глазах суточной усталости и не понимал, что за благородный порыв перед наказанным Костей взваливаю на нее к вечеру еще и труд поломойки. Но мама похвалила мою попытку навести порядок и, переведя дыхание, замывала до ночи то, что мы с Костей наделали в квартире. Чай, оказалось, пить было в тот вечер уже не с чем. И пили горький, несладкий чай, но я терпел эту горечь с гордостью, что не был наказан.
Что б ни делал, чего б ни портил в квартире, все почему-то прощалось. Но я все равно считал Костю счастливее себя, ревнуя к этому счастью и к другим мальчикам. Так мы снова однажды подрались. Была уже зима. На школьный двор мы вырвались после уроков своей второй смены, и было все кругом, как ночью. Сыпался с неба снег. Двор воздушно утопал в белых хлопьях снега, но воздух был по-зимнему мглистый, сизый, будто б расцарапанный до крови стеклянисто сыплющимися снежинками. Кучка самых озорных затеяла играть в снежки. А мы с Костей боролись, катались по снегу - тоже будто б играючи. Костю я поборол. Он отбежал в гущу, к ребятам, и вдруг стал громко кричать во всеуслышание: "Твоя мама пьяница, пьяница!" Ощущение головокружения и тошноты от того, что я услышал, быстро сменилось приступом исступления и ярости. Но из-за своей неуклюжести я так и не поймал Костю, а все бегал и бегал за вертким, ловким мальчиком, зло на бегу выкрикивающим одно и то же. И так было, пока бешенство не исторгло уже из меня освобождающие, торжествующие вопли: "А твоя мама умерла! Сиротка! Детдомовская сиротка!" Костя перестал убегать и кинулся на меня; и он, а не я, рыдал от услышанного, орал так страшно, будто б его резали.
Этот его ор так меня испугал, что бросился я бежать, спасаться, но тщетно. Костя ледышкой ударился в спину. Та драка, что происходила, напугала всех, потому что ребята исчезли и двор был пуст, когда страшная огромная женщина растащила нас и трясла, держа за шкирку одного - в одной руке, другого - в другой, будто на весах, добиваясь немедля правды. Но мы затравленно, глухо молчали, приходя в сознание, и уже не смели произнести вслух того, что кричали.
Женщина влезла в сугроб в одном платье. Снег сыпал ей искристо в глаза, будто это из ее глаз сыпались серебристые искры, и застил от нас ее лицо. Как мороз по коже, продирал трубный, властный голос, требующий тотчас и за все ответа. Она втащила нас кутятами в теплую тишайшую школу, где слышен был гулко каждый звук. И мы позабыли, что с нами было, дрожа от страха только перед ней - директором школы. Чудилось, это огромных размеров пузатое мужиковатое существо проглотит нас. Но были на этот раз отпущены живыми, хоть и не прощены: всесильное существо потребовало явиться в школу с родителями. Мы бродили с Костей беспризорниками, собачонками в зимних сумерках, что казались нам уж глубокой, вечной ночью, тряслись от страха. Домой не шли. Пока не поклялись, что оба ничего не скажем нашим мамам, чтоб спасти их, да и себя от этого существа - от вызова в школу. На следующий день мы, ничего не сказав дома, ждали, обмирая от звука шагов, прихода этого существа за нами в класс. Но оно не пришло. Оно забыло о нас.