Савелий Дудаков - Этюды любви и ненависти
– Вот тут в запрошлом году пропал Лейзер и с конем пропал, – сказал мне ямщик, указывая кнутовищем на зеленевшую по соседству поляну.
– Как же он попал в болото?
– А так же ехал, заснул. Лошадь молодая, чего-то испугалась, сорвалась с накатника да в сторону. Что дальше, то глубоко вязнет. А Лейзер спросонок еще кнутом. Ну и загнал в самое окно. Побились, побились и засосал их ил. Дна в этом болоте, барин, нет.
– А кто же видел, как погибал Лейзер?
– Сын видел. Позади малость ехал… И кричал, и плакал, рассказывал после нам, а помочь батьке не мог.
Вот это драма, подумал я, стараясь усесться поудобнее в телеге, которая и подскакивала и судорожно встряхивалась на проклятом накатнике.
Невеселая дорога. Чахлый еловый лесок, непригодный даже на дрова, растянулся по болотинам на десятки верст. Попадались, впрочем, и сухие места; там вырос уже настоящий бор. Очень много видно было гарей – выгоревших лесных пространств.
Безотраден их вид. Точно мертвецы, поднявшиеся из могил, стоят обгорелые лесные гиганты, простирая к небу оголенные ветки, словно жалуясь на свою горькую участь.
По этим боровым гарям обыкновенно появляется молодяжник, непременно лиственный лесок, желтеют лишаи, мхи и, где ближе к воде, темнеет лозняк, приют главных обитателей этой пустыни – волков. Селенья редки на всем пространстве от Орши до Любавич. Попадаются только хуторки мелкопоместных дворян, но и они в те поры стояли пустыми, так как только что была объявлена "воля", и дворяне предпочли на время переселиться в города. Ждали мужичьего бунта.
Весна только начиналась. Был теплый, светлый вечер. Леса казались живыми, столько неслось оттуда птичьих голосов и разных звуков; с таким серебристым, веселым журчаньем бежали где-то поблизости невидимые ручейки. Над головою синела бездонная глубина вешнего неба, и по нему мелкие, белые облачка тихо продвигались к закату, полупрозрачные, точно белые крылья гигантских птиц.
Хороша весна в нашем краю, в верховьях Двины и Днепра, подумал я и крикнул ямщику: надо поторапливаться, иначе мы рисковали к ночи не попасть в Любавичи, а ночью еще, того и гляди, могли попасть в проклятое болотное окно.
Взошла луна; зажглись мириады звезд; дорога пошла горой – сухая, и мы последние десять верст проехали довольно скоро.
Но вот и Любавичи – имение князей Любомирских, нестройная куча еврейских домиков, разбросанных по склону отлогого холма. В те дни Любавичи буквально жили своим цадиком: на поклонение к нему съезжались сотни евреев. Добиться аудиенции у святого было нелегко. И многие приезжие жили в местечке недели и даже месяцы, чем и пользовались местечковые еврейчики. Они-то и были главные и самые усердные распространители слухов и целых легенд о мудрости и даже чудотворности цадика Менделя. Темная еврейская масса всему охотно верила, но… приходило мне в голову: было же что-нибудь особенное в этом человеке, который десятки лет заставлял себе верить? Он рисковал не только учить – это не мудреная задача, – но и лечить и пророчествовать. Как ни легковерна толпа, но одно шарлатанство, одно стремление эксплуатировать темных глупцов не могло долго продержаться…
Дом цадика стоял на местечковом базаре, двухэтажный, большой. У Менделя было несколько женатых сыновей и даже внуков. Огромная семья жила и ютилась около и за счет своего чудотворца-главы. Вообще все население местечка составляло как бы его собственность, его гвардию и придворный штат. Местный становой и тот был до известной степени к его услугам. Влияние еврейских крезов в губернии было велико, и не становому по силам было противостоять ему. Акцизное ведомство было в те поры внове, и мне приходилось действовать против евреев, да еще в ритуальном вопросе.
Сопротивляться открыто евреи, конечно, не смели, но противодействия я непременно ждал. Я знал, например, что в Шклове, в этом застарелом гнезде контрабанды фальшивых денег и т. п., один очень усердный чиновник особых поручений приехал здоровый, переночевал и на другой день умер от какой-то таинственной болезни. От какой? – этого не мог добиться даже губернатор Гамалея, несмотря на всю свою энергию.
А в самом деле: лазить ли мне в чан самому и трефить их пейсаховку или не делать этого? – приходило мне в голову, когда я проезжал по базару и смотрел на ярко освещенные окна палат цадика и на темную, большую толпу евреев, толпившихся у крыльца. Ведь это же сила, и с нею придется считаться. А ради чего? Вопрос, как и кому мерить, почти не затрагивает интересов казны.
– Да вы как-нибудь уладьте, – говорил окружной надзиратель, поручая мне это дело.
– Не очень ворошите это осиное гнездо – этих любавицких цадикистов. Ну, конечно, мы не имеем права отступать от правил, а посему…
Посему логически следовало мне игнорировать ритуальную сторону дела и придерживаться чисто формальной. Начальство всегда было и остается сфинксом.
Угадывай! Теперь, пятьдесят лет спустя, многим, вероятно, покажется смешным мое колебание. Но тогда время было иное.
Не успел я остановиться на постоялом дворе, как дверь моего номера отворилась и вошел толстый еврей, в чулках и пантуфлях, в длиннополом черном кафтане, в бархатной ермолке,
из которой поэтично вились великолепные локоны-пейсы. У него был большой нос, оседланный серебряными очками, маленькие проницательные глаза и манеры осторожной кошки, пробирающейся к сливкам.
– Поверенный Залмана Рабиновича и управляющий его заводом пейсаховки, – отрекомендовался мне пришедший.
– Вы приехали мерить чаны?
– Приехал.
– И будете мерить сами?
– Разумеется, сам.
– И влезете в чан?
– И влезу в чан.
– Пхе, – произнес еврей и вздохнул на этот раз очень глубоко.
Помолчав немного, он достал из-за пазухи сторублевый кредитный билет, расправил его и положил на стол, слегка прижав тяжелым подсвечником.
– Это что? Зачем вы кладете мне на стол деньги? – спросил я.
– Зачем? Ну а вы зачем хотите влезть в чан и стрефить нашу пейсаховку?
– Я должен так поступить.
– И я должен положить вам деньги на стол, – невозмутимо продолжал еврей.
– Вон! – закричал я. – Берите ваши деньги и убирайтесь, или… – рука моя протянулась к шандалу.
Поверенный Залмана Рабиновича торопливо схватил свои сто рублей и исчез за дверью.
Я заходил в волнении по комнате: попытка подкупа была груба, дерзка и оскорбительна. Как низко они нас ставят, эти евреи, думал я. Увы, с чиновниками тогда не церемонились, и оценка их совести до наивности была проста. Но я был очень молод и посулил толстому еврею в серебряных очках вдогонку дюжину чертей и прочего.
Через десять минут дверь номера снова осторожно приотворилась, показались серебряные очки, толстый нос и пейсы еврея.
– Ну, теперь можно вам сказать?
– Говори.
– Может, вам показалось мало, господин акцизный. Я могу прибавить еще пятьдесят рублей.
На этот раз попавшаяся мне под руку калоша полетела по адресу поверенного и управляющего заводом пейсаховки. Он укрылся за дверью, и я отчетливо слышал, как он с клятвами уверял, что он больше дать не может, что дело и этого не стоит. И какая же выгода гнать пейсаховку, если так платить? Пусть раббе Залман сам идет! Пусть сам говорит с господином акцизным, а я больше дать не могу… Произнеся эти сетования, еще больше меня рассердившие, еврей с серебряными очками и черными пейсами ушел.
Он никак не мог допустить решительного отказа взять взятку в 150 р., а только волновался, приписывая мой отказ жадности и желанию содрать побольше.
Тогда с евреев – и с одних ли евреев? – драли все и за всё; драли маленькие и очень большие чиновники. Даже архиерею в Могилеве один трактирщик пожертвовал несколько сот рублей на бедных и только тогда, законом указанное расстояние между его питейным заведением и собором оказалось достаточным.
Я распорядился, чтобы наутро все было готово к измерению завода, написал отношение к приставу и собрался лечь спать. Но лечь так скоро мне не удалось.
Становой в полночь явился сам ко мне и помешал.
Мы были знакомы. Седенький, дохленький, маленького роста, подслеповатый старичок начал без предисловия:
– У вас был этот дурак Хаим? И предлагал деньги?
– Был и предлагал.
– И вы запустили в него калошей?
– Запустил.
– У него подбит глаз. Жаловаться хочет. Знаете: ваше ведомство внове, подбор служащих редкостный.
Становой поцеловал кончики своих пальцев для выражения, как хорош подбор акцизных чиновников.
– И вдруг побои. Согласитесь: нехорошо. К вам явился управляющий заводом спросить, когда приступите к измерению, а вы его калошей. Это, конечно, вздор.
Его не мешает и палкой, этот Хаим такая дерзкая скотина. Но послушайте меня, старика, дело надо уладить.
– Уступить бессмысленному требованию евреев или взять взятку? Так что ли по-вашему?