Савелий Дудаков - Этюды любви и ненависти
Книга С.С. Окрейца "На войне и дома" (СПб., 1880) – любопытный образец бульварного романа о русско-турецкой войне, составленный из разного рода литературных штампов: а) штампы военные: турецкие зверства, идеальные сестры милосердия, описание тяжелораненых солдат и т. п.; некоторые страницы напоминают военные сводки и корреспонденции; есть прямые совпадения (или заимствования?) с корреспонденциями Немировича-Данченко (Год войны, 1878); б) штампы антинигилистического романа: социалистический "притон", где хранятся полученные из-за границы ящики с пироксилином; честная девушка, попавшая под влияние социалистов; революционер-"еврейчик"; социалистка, переодетая мужчиной! выполняет тайные не вполне законные поручения; ответственный революционер в роли слуги и т. п.; в) штампы авантюрного романа: попавший в плен к туркам герой оказывается в гареме; любовь к нему прекрасной одалиски, ее трагическая гибель и т. п. Думается современному читателю будет небезынтересно узнать, какое впечатление вынес от краткого общения с цадиком такой одиозный автор, как С.С. Окрейц.
С.С. Окрейц
Цадик Мендель из Любавич Этот цадик был если не историческою, то во всяком случае легендарною личностью, известною во всем Северо-Западном крае. Много чудесных рассказов ходило о нем: о его святости, благодаря которой он мог подниматься на целый аршин от полу; о разных исцелениях неизлечимых больных и в особенности о предсказаниях будущего.
Губернатору Гамалее он предсказал скорое удаление, а так как Гамалея был братом товарища министра, то это казалось невероятным, однако же исполнилось. Грозный могилевский помпадур внезапно улетучился… Наиболее любопытным кажется рассказ о том, как Мендель был вызван в Петербург императором Николаем Павловичем.
В этом рассказе столько наивной искренности, характерной для того времени, что я прежде, чем опишу подробности моего личного знакомства со святым цадиком, передам этот рассказ в том виде, как его слышал.
Грозный царь был одно время занят мыслью обратить евреев к земледелию.
Разумеется, тысячелетнего кочевника и по традиции народа-торгаша мудрено было обратить в поселянина одними административными воздействиями, но в 1840-х годах смотрели иначе на вопросы. Государю кто-то передал о существовании в Любавичах святого цадика, который если благословит евреев на земледелие, то они не дерзнут его ослушаться и начнут пахать.
Положено: выслать цадика Менделя в Петербург.
Фельдъегерь прискакал внезапно, привел в ужас все еврейское гнездо в Любавичах, подхватил и увез старого Менделя от его поклонников, от книг талмуда и кабалы и доставил прямо в Петербург. Можно себе вообразить, что творилось со стариком, когда он трясся на перекладной по-фельдъегерски, т. е. без отдыха, и очутился в Петербурге после тихих Любавич, спящих мирным сном среди своих лесов и болот.
Менделю сказали, что сам государь желает его видеть и чтобы он подготовился.
Необходимо объяснить, что старый цадик почти не понимал по-русски; по-польски знал несколько слов и объяснялся на древнееврейском языке, а в общежитии на жаргоне. Как он мог подготовиться для объяснения с императором, не отличавшимся терпеливою снисходительностию, на это власти не обратили надлежащего внимания.
В назначенный для приема день цадика привезли во дворец и ввели в кабинет императора.
По легенде, источником которой, несомненно, был рассказ самого Менделя о его аудиенции у государя, Николай Павлович сидел за письменным столом и писал. В комнате царила мертвая тишина, что еще более подавляло перепуганного еврея.
Наконец, император повернул голову и спросил:
– Раввин?
Взгляд Николая Павловича, как известно, был тяжелый, пронзительный, голос грозный… Под таким влиянием, как передавали испытавшие его, терялись люди даже более крепкие нервами, чем одичавший на своей кабале и талмуде (курсив мой. – С.
Д.) робкий еврейский ученый.
Он не нашел ни единого слова в ответ, стоял у двери и трепетал.
– Ты раввин? – еще громче и уже сердито повторил император.
То же молчание. Только слышалось усиленное дыхание до полусмерти перепуганного еврея.
– Да ты раввин что ли? и…
Тут Николай Павлович добавил внушительное крепкое слово, с произнесением каковых он не стеснялся.
Мендель в этой крайности наконец вспомнил выражение, которое он считал русским, и жалобным голосом произнес:
– Мусиц!
В переводе с жаргона это должно было означать: так точно! Я – раввин!
– Дурак! Пошел вон! – рассердился император, очевидно, осознавший бесполезность каких-либо конференций с этим, по всей видимости, совершенно глупым стариком.
Менделя убрали.
Старый цадик благополучно вернулся в свое гнездо, и влияние его еще увеличилось на темную и всяким нелепостям готовую поверить толпу евреев-хесидитов. (Хесидиты признают цадиков; секта миснигидов отвергает их святость и считает их только толкователями талмуда.)
Один из известных в наши дни богачей евреев-железнодорожников тогда (в начале 60-х годов), рассказывая мне легенду о поездке цадика Менделя к императору Николаю Павловичу в Петербург, с наивным простосердечием добавил:
– О, наш великий цадик – очень мудрый человек и очень смелый. Страшен царь Николай. Я был совсем еще молодой человек. Царь в открытой коляске с генералом Орловым, в Могилеве, должен был переправляться на пароме через Днепр. Нас, еврейчиков, собралось много, и все мы усердно кричали грозному царю "ура".
Обеспокоили, должно быть… Он так сердито посмотрел на нас и громко сказал Орлову:
– Как их тут много! Что их не берут в солдаты?
Ну, мы все разбежались в таком страхе, в таком страхе, что и сказать трудно.
Поховались (попрятались) кто куда. Меня целых два дня лихорадка трясла с перепугу. А цадик Мендель наш ничего – царя тогда в Питере не испугался. Он знает прошлое и будущее. Чего ему пугаться? Когда его свезли в Петербург, грозный царь много с ним говорил, о многом расспрашивал. Особенно остался доволен государь одним словом нашего реббе.
– Какое же это слово? – задал я вопрос.
– А как мне про это знать? Только покойный император и наш цадик Мендель знали, какое это слово. Великой силы слово это должно быть, – и, почмокав по еврейской привычке губами, рассказчик добавил:
– Вот вы теперь поедете в Любавичи; может быть, и увидите святого нашего цадика или услышите о нем и сами согласитесь, какой он мудрый и великий человек. Ну, вы знайте: когда святой наш скажет слово, по всей комнате "пах" идет. Не верите?
– Не верю, чтобы от слов шел аромат. Не верю и тому, чтобы он подымался на аршин от земли. Невозможно это.
– И я не верил. А как он мне сказал, что я буду очень богат и буду жить в Петербурге, а тогда евреям жить в Петербурге не позволялось, и звание такое буду носить, что мне тогда даже стало и смешно и страшно. А вышла правда. Я теперь очень богат и живу в столице, и мне пишут "ваше превосходительство". Все исполнилось по его слову. Как же мне тут не верить?!
Мне по делам службы предстояло ехать в Любавичи, и рассказы о цадике Менделе очень заинтересовали меня. В то время я служил в акцизном ведомстве. Подходила еврейская пасха. В Любавичах сын цадика Залман устроил завод для выделки пейсаховки, и надо было чаны измерить и пустить завод в ход. Во дни своей пасхи евреи не могут употреблять обыкновенного хлебного вина, а для этого праздника выделывают из изюма или из виноградных остатков так называемую пейсаховку. Даже одна хлебная крошка (хамца), попавшая в пейсаховое вино, делает его трефным, негодным. По тогдашним акцизным правилам я должен был измерить емкость чанов сперва геометрическим шнурком, а потом – водою. Для геометрического измерения надо было влезть в чан, прикрепить шнурок и определить высоту и ширину чана, а потом вычислить. Но в карманах моих могли быть хлебные крошки, лацканы сюртука моего, несомненно, были подклеены хлебным клейстером и, наконец, сам я был трефной.
– О вей мир! Как же вы это будете влезать в чан и мерить? – с неподдельным ужасом спрашивал меня мой фактор, рыжий Шмуль.
– Так же и буду мерить. Влезу в чан и шнурком…
– Не можно. Вы стрефите все вино. Его приготовляет Залман, сын нашего святого цадика. Как можно, чтобы у него пейсаховка вышла трефною? Вы, господин, не должны влезать в чан. Пусть сам реббе Залман лезет и мерит.
Увы, этого не допускал закон. Мерить по правилам инструкции должен был непременно чиновник. В Любавичи я отправился по старой Бабиновицкой дороге, невозможнее и хуже которой, кажется, не найти во всем мире. Довольно сказать, что целых двадцать верст она идет по накатнику, полусгнившим круглякам, вероятно помнящим еще эпоху, когда по этой местности двигалась армия Наполеона. Справа и слева дороги лежит большею частью непроходимая топь. Местами болото не держит даже собаки. Вы видите в пролесках как бы зеленый лужок. Не доверяйтесь: это окно – бездонная прорва. Сросшиеся корни трав затянули предательское окно слабою плетенкою. Скот, попадающий в подобную прорву, неизбежно погибает. Увязнув в жидком иле, он чем больше бьется, тем скорее выроет себе могилу. Попавшая скотина исчезает, засасывается илом, и предательское окно снова затягивается зеленою плетенкою. Ни следа не остается.