Ирина Врубель-Голубкина - Разговоры в зеркале
Яков Шаус: Мне кажется, что методология изучения нами нашей ситуации не совсем правильна. Мы говорим о явлении, в самом массовом виде существующем уже десять лет, а появившемся тридцать лет назад. Поэтому надо рассматривать его не в статике, а в динамике, развитии.
К тому же оно неоднородно: искусственность концепции Сливняка о спаянной общности видна невооруженным глазом. Не нужны никакие опросы – издаваемые здесь русские газеты, журналы, книги позволяют поставить диагноз, констатировать, что в 90-е годы в нашей общине произошло культурное расслоение. Во-первых, выяснилась расплывчатость понятия «русская культура». Немалая часть репатриантов идентифицирует себя с самой убогой советской масскультурой. Но главное – это далеко не синхронное сближение отдельных слоев русскоязычной общины с израильским обществом. Многие дети репатриантов 70-х годов вообще не говорят по-русски или говорят очень скверно. Да и часть их родителей перешли на иврит и вписалась в чисто израильский круг общения. Сегодня наши дети зачастую тоже не идентифицируют себя с русской культурой, а в будущем эту связь утратят полностью. Репатриантам в возрастном диапазоне условно от 25 до 35 лет удается перестроиться и в языковом отношении, и психологически. Те, кто старше, даже при успешном освоении иврита остаются русскими. Можно ли тут вывести общий знаменатель идентификации?
Александр Бараш: Мне этот уклон в «социальную динамику» не кажется продуктивным. Стоит не полемизировать со Сливняком, а рассмотреть его самого как феномен, который выходит за рамки отдельной личности. Хотя Сливняк говорит от имени репатриантов 90-х годов, сам он, строго говоря, не принадлежит к этой общности. Он прибыл в Израиль на несколько лет раньше. У него прекрасный иврит, он блестяще знаком с еврейской традицией. И вот человек (и не только он один), у которого не было никаких проблем с культурным вхождением в израильскую среду, вдруг выступает с идеей «русского гетто», предлагает самоотделение русскоязычных израильтян от Израиля – и манифестирует это как движение к еврейской идентификации. На мой взгляд, за этим стоит ощущение необходимости сохранить комплекс русско-еврейских качеств, его культурное наполнение – больше того, боязнь утратить «свой мир».
Идентификация имеет смысл в двух случаях: когда она либо точно точечна, либо имперски широка. Промежуточные варианты «промахиваются». Наиболее узкая идентификация – со своей семьей или с какой-то командой, с которой участвуешь в общем деле.
Максимально широкая должна быть по меньшей мере на уровне Израиля, может быть, – на уровне русской культуры в целом. Упорные попытки идентифицировать себя обязательно на уровне репатриантов и их комплексов бессмысленны – слишком мелкомасштабны.
Сливняк оперирует двумя понятиями: РЕПАТРИАНТЫ, которые якобы гораздо ближе друг другу, чем все вместе – Израилю, и РУССКОЕ – некая абстрактная субстанция, составляющая конкретную сущность нашей общины и, таким образом, многообещающе противостоящая израильской ксенофобии. По мне, все это проявление герметичного сознания, отъединенности автора от анализируемой ситуации. Уже говорилось о том, что общность репатриантов – фикция. Чересчур многолика и «русская идея» – при сем в ней почти неизбежно присутствуют одиозные оттенки, в том числе юдофобские, о чем не стоит забывать даже на отдалении.
Мне кажется, что в нашем разговоре мы продвинемся вперед, если в проблеме еврейской идентификации отделим друг от друга социальный и культурный аспекты и для начала каждый вернется к самому себе, как рекомендовала Ира Врубель-Голубкина.
Для меня не существует вопроса, кто мне ближе: северные люди или здешние, еврейские. Та «курдская» семья, у которой мы арендуем этаж на ее вилле, и прочие не чересчур рафинированные обитатели Кастеля, пригорода Иерусалима – это среда, где я априорно свой: на уровне антропологии, физиологии: волос, кожи, глаз, пластики – действительно ощущаешь себя среди родственных особей, в своем ареале.
Ну а кроме того, эта идентификация опредмечивается и в весьма суровых вещах. Я знаю, что именно с ними, и больше ни с кем, мы будем в том самом сакраментальном одном окопе, который, как ни странно, ничуть не менее реален, чем пятьдесят, сто или двести лет назад.
Вопрос культурного отождествления выглядит совсем иначе. Среда, в которой мы выросли, круг профессионально-литературного общения, воспоминания, ассоциации – от глубинно-фундаментальных до китчевых – все это связано с Россией.
Разделение существует внутри каждого из нас, с ним предстоит жить. Нормальная актуальная ситуация.
И.В. – Г.: Культура и еврейство для меня всегда – с самого раннего детства – были двумя главными личностными составляющими. И в обеих этих плоскостях я испытывала чувство обособленности. Я происхожу из семьи российских евреев, которые из глубинки, местечка устремились в науку, дошли до профессорских званий. Моим главным занятием было чтение. Читала все подряд. Мне было ясно, что эта тяга к книге, культуре у очень многих вокруг отсутствует. И конечно, с ранних лет было – сначала смутное, а потом оформившееся – ощущение семейной и родовой отдельности. Задолго до того, как я столкнулась с бытовым антисемитизмом, меня больно кольнули вроде бы не оскорбительные слова малолетнего друга, весьма благосклонно ко мне относившегося: «Евреи все кудрявые!» Я знала, что мы гонимы, хотя особых притеснений на мою долю не выпало. Я росла в интеллигентной обстановке и сама подбирала тот круг людей, которые были нужны мне для полнокровного духовного существования. Вскоре этот круг трансформировался в московскую художественную среду 60-х годов – в ней было много евреев. Среди наших лучших друзей было немало русских, но мы даже не задумывались об их национальности – это была наша общая культурная среда. При этом я постоянно ощущала свою непринадлежность к Большому народу, как впоследствии выразился Шафаревич.
Тем не менее мой отъезд в Израиль мог показаться логически не подготовленным. Общенациональные, религиозные проблемы меня никогда не волновали. В детстве, только благоговейно раскрывая огромный том Пушкина, я испытывала высокий восторг. Да и родители были индифферентны к «традиции». Когда родился мой младший брат и родня отправилась к моему папе-профессору, писавшему русские стихи, чтобы напомнить об обряде обрезания, он заявил: «Обрезайте самих себя». Мы уезжали из Советского Союза из-за сгущавшегося идеологического маразма, угасания творческого импульса 60-х годов.
И вот – в 1971 году мы в Израиле. С тех пор моя еврейская идентификация складывалась из постижения трех загадок. Первая: еврейство как народ, живущий в этой стране. С его маленькой частью – мой дом, соседи, наша улица, друзья-израильтяне – у меня все в порядке, тут ощущение покоя и надежности. Но целое гораздо сложней и остается достаточно непонятным для меня. Вторая загадка – еврейская традиция.
Я много и добросовестно читала на эту тему, но – при всем моем уважении и интересу к иудаизму – до сих пор в синагоге чувствую себя как на концерте. И третье – израильская культура. Мы близко знакомы и дружим со многими людьми, составляющими эту культуру, я хорошо знаю израильскую литературу, живопись, театр, многое делается на высоком уровне – но от всего этого меня по-прежнему отделяет определенная дистанция. Круг моих духовных интересов остался русским, или точнее – русско-еврейским. В общем, я живу не на острове любви, а на полуострове полу-отчуждения.
Александр Гольдштейн: Для начала я скажу о своих личных взаимоотношениях с той достаточно нечеткой общностью, которую пытался описать в своей статье Сливняк. С ней у меня, с одной стороны, несостыковка, волевое отталкивание, а с другой, – непроизвольное, но тем более сильное притяжение. Причина отталкивания проста: мне неинтересно с большинством этих людей, из-за разных культурных предпочтений нам, как правило, не о чем говорить. И в этом смысле я не очень-то принадлежу к этому гипотетическому народу – умопостигаемой русско-еврейской общности. Но, несмотря на это, в качестве человека пишущего я ощущаю себя – извините за пышность выражения – эоловой арфой, призванной передать не мои личные, а групповые переживания. Я считаю, что задача русских писателей в Израиле – выразить неповторимость нашего опыта, приобретенного в этой стране. Пропуская через себя этот опыт, я, конечно, принадлежу к самой широкой израильской русскоязычной общности.
Теперь другой вопрос, который ставит передо мной Израиль. Это вопрос о еврейской идентичности. Мне очень хотелось бы сохранить свою именно ашкеназскую идентичность – и тут разговор уходит за пределы собственно русских рамок, поскольку я ощущаю себя принадлежащим к еврейству Центральной и Восточной Европы. Когда я брожу по старому Тель-Авиву, мне чудится, что я нахожусь в лабиринтах моей прапамяти. Особенно кладбище на улице Трумпельдора вызывает у меня семейные переживания. Во-первых, тут погребен мой не такой уж далекий родственник Шмарьягу Левин, известный сионист и еврейский писатель. Во-вторых, тут покоятся люди, олицетворяющие для меня ашкеназское еврейство: выходцы из России, Польши, создавшие эту страну и первый в новейшей истории еврейский город Тель-Авив. Сегодня я этого города не нахожу. Остались только реликтовые уголки, кладбища… Из-за этого в Израиле я столкнулся с осознанием собственного несуществования в качестве еврея, поскольку страну, в которую я приехал, я только условно воспринимаю как еврейскую. Полной идентификации с Израилем в этом смысле у меня нет. Хотя я лоялен к Израилю как его гражданин, сопереживаю ему, понимаю, что это, конечно, единственное место для еврея.