Станислав Куняев - Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории
Но в 1922 году большевики организовали судебный процесс против левых эсеров, и Мария Спиридонова, возглавлявшая этот спецназ революции, вновь, словно в царское время, пошла по тюрьмам и ссылкам вплоть до войны 1941 года. Последний срок она отбывала в орловской тюрьме, где и была расстреляна перед отступлением наших войск из Орла.
Пастернак же, отметив поэмой «Девятьсот пятый год» двадцатилетие первой русской революции, стал готовиться к юбилею революции Октябрьской и сочинил в 1927 году поэму «Высокая болезнь» в честь Владимира Ильича Ленина, по воле которого в 1922 году все руководство левых эсеров исчезло с политической арены. В «Высокой болезни» Ленин изображен уже отнюдь не «немецким шпионом», террористом и площадным демагогом, а «гением», управляющим ходом мировой истории: «он был, как выпад на рапире», «он управлял теченьем мысли и только потому страной»… Победителей, как говорится, не судят, а славят… Но следующим победителем стал Иосиф Сталин, и Борис Леонидович циклом блистательных стихотворений, открывающих новогодний номер газеты «Известия» за 1936 год, перевернул первую страницу Советской Сталинианы.
А в эти дни на расстоянье
За древней каменной стеной
Живет не человек — деянье,
Поступок ростом с шар земной.
Да, до культа чекистов Пастернак не опускался. Но очень хотел быть своим для власти. Опомнился от соблазнов революционной романтики, от народоволок, знаменитых террористок и вождей Борис Леонидович только на закате жизни, видимо, вспомнил свое «сефардское», буржуазно-интеллигентское происхождение, то, что он все-таки крещеный еврей, и, написав покаянный роман «Доктор Живаго», в сущности, перечеркнул поэтические заблуждения не только своей молодости, но и почти всей жизни.
Когда-то Борис Пастернак, обращаясь к Владимиру Маяковскому, писал:
Я знаю: Ваш дар неподделен,
Но как Вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем Вашем пути?
Борис Леонидович недоумевал напрасно. Плебей Маяковский вышел из семьи русских разночинцев, и путь его в революцию был естественен. Но как «могло занести» благополучного еврейского вундеркинда Пастернака с его знатной родней в Англии, с его марбургским образованием — в старейшем университете Европы, с его окружением из художников и композиторов в мир эсерки Спиридоновой, большевика Ленина, диктатора Сталина?
Когда читаешь поэтическую летопись 20-30-х годов, вышедшую из-под пера наших ашкеназов, то ужасаешься иррациональной злобе, исходящей от их восклицаний. Иные стихотворения из книги тех лет могут быть с успехом использованы как материал для психиатров:
Гора наш сев,
Жги! Рви! Язви!
Ты им страшней землетрясений,
ходи в сердцах,
бунтуй в крови.
Мути им ум,
ломай колени.
Это — из поэтических откровений Михаила Голодного (Эпштейна),
Довольно!
Нам решать не ново.
Уже подписан приговор.
Это его же строки, как и стихи, требующие расправы над поэтом Павлом Васильевым:
Ох, поздно ж, пташечка, ты запела,
Что мы решили — не перерешить,
Смотри, как бы кошка тебя не съела,
Смотри, как бы нам тебя не придушить.
У Михаила Светлова-Шейкмана, именем которого и сейчас названы сотни детских и юношеских библиотек России, культ ЧК-ОГПУ даже по тем временам казался недосягаемым для других поэтов:
Я пожимаю твою ладонь —
Она широка и крепка.
Я слышу, в ней шевелится огонь
Бессонных ночей Чека.
У поэта как будто не было другой жизни, кроме как в чекистских застольях и на чекистских дачах, где приятно «закусывать мирным куском пирога».
Пей, товарищ Орлов,
Председатель ЧК…
………………………….
Эта ночь беспощадна,
Как подпись твоя.
Багрицкий, как и Светлов, обожал пировать с чекистами, иногда в доме какого-нибудь несчастного «пущенного в расход»:
Чекисты, механики, рыбоводы <…>
Настала пора — и мы снова вместе!
Опять горизонт в боевом дыму!
Смотри же сюда, человек предместий,
— Мы здесь! Мы пируем в твоем дому!
Рифмованные и прозаические опусы, приветствующие все судебные процессы от Шахтинского дела до 1937–1938 годов, сочиняли апологеты режима — Павел Антокольский, Семен Кирсанов, Александр Безыменский, Э. Дельман — отец Натана Эйдельмана, Перец Маркиш, — все возмужавшие во время революции, «красного террора» и гражданской войны…
Но дуэль двух ветвей еврейства все-таки продолжалась и в 30-е годы. Аделина Адалис, как бы вспомнив обвинение со стороны сефарда Д. Пасманика местечковому спецназу, прозвучавшее в 1923 году со страниц книги «Россия и евреи» («Все охамившиеся евреи, заполнившие ряды коммунистов, — все эти фармацевты, приказчики, коммивояжеры, недоучившиеся студенты, и вообще полуинтеллигенты — действительно причиняют много зла России и еврейству».), с самодовольным торжеством победителя ответила ему после коллективизации, в 1934 году, когда положение советских местечковых функционеров вроде бы окончательно упрочилось:
«Мы чувствовали себя сильными, ловкими, красивыми. Был ли это так называемый мелкобуржуазный индивидуализм, актерская жизнь воображения, «интеллектуальное пиршество» фармацевтов и маклеров? Нет, не был. Наши мечты сбылись. Мы действительно стали «управителями», «победителями», «владельцами», шестой части земли» (А. Адалис, 1934 г., из книги «Воспоминания о Багрицком»). Однако в это же время человек общерусской культуры (не хочется говорить про него «сефард»), всю жизни бежавший от «иудейского хаоса», от «мщения миру», — Осип Мандельштам ужасался чекистско-палаческому пафосу стихов Багрицкого с «нежными костями», которые «сосет грязь», с кровью, которая «вьется», как «подпись на приговоре», «струей из простреленной головы», и, отвергая этот «поэтический садизм», с достоинством и брезгливостью возвращал Багрицкому-Дзюбину его растленные эпитеты и метафоры:
Мне на плечи бросается век-волкодав,
но не волк я по крови своей.
Запихай меня лучше, как шапку в рукав
жаркой шубы сибирских степей,
чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы.
ни кровавых костей в колесе,
чтоб сияли всю ночь голубые песцы
мне в своей первородной красе…
Но что мог сделать одинокий старомодный гуманист Осип Эмильевич, если за Багрицким бежала целая стая местечковых «волков по крови своей», уже знаменитых, называвших себя «пролетарскими», «большевистскими» — Александр Безыменский, Иосиф Уткин, Джек Алтаузен, Лев Кассиль, Лев Копелев? Последний начинал свою общественную карьеру, как молодой троцкист, расклеивал листовки, распространял брошюры. По молодости простили. Во время коллективизации «раскулачивал» деревню. Получил разрешение носить личное оружие[16]. Поступил в ИФЛИ. Во время войны работал переводчиком и пропагандистом. Вступив в составе наших войск в Германию, писал о немцах: «расстрелять придется, может быть, миллиона полтора» (из книги «Хранить вечно»). Обнаружив в одном из немецких поселков тяжело раненную немку, этот гуманист, поклонник Шиллера и Гете, приказал своему подчиненному: «Сидорыч, пристрели! — Это я сказал от бессилья» (из книги «Хранить вечно»). А за Копелевым подрастала волна литераторов второго призыва, прославлявших террор 1905 года, «красный террор» 1918 года, террор Гражданской войны. Вот только причину и смысл «большого террора» они не поняли.
Их предки в эпохе былой,
из дальнего края нагрянув,
со связкой гранат под полой
встречали кареты тиранов.
(А. Межиров)
«Дальний край», упомянутой в этой строфе, — местечко Межиров из Галиции, давшее псевдоним отцу поэта, фамилия которого осталась неизвестна истории.
Ровесник Межирова, известный советский переводчик Лев Гинзбург в книге «Разбилось лишь сердце мое» так вспоминал о своем местечковом детстве:
«В школьные годы у меня были тайные от всех игры. Сначала я сам с собой или сам для себя играл в суд, печатал на пишущей машинке грозные определения, приговоры, обвинительные заключения с беспощадной до замирания сердца подписью: «Верховный прокурор СССР, — дальше шел росчерк — какая-нибудь выдуманная фамилия». Ну что это как не этническая шизофрения? Ею был болен и Арон Копштейн, издавший в 1939 году книгу «Радостный берег» — о Дальнем Востоке, архипелаге лагерей, в одном из которых именно тогда умирал Осип Мандельштам. Копштейн заклеймил троцкистов-бухаринцев в косноязычных, но выспренных стихах: