Станислав Куняев - Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории
«Дальний край», упомянутой в этой строфе, — местечко Межиров из Галиции, давшее псевдоним отцу поэта, фамилия которого осталась неизвестна истории.
Ровесник Межирова, известный советский переводчик Лев Гинзбург в книге «Разбилось лишь сердце мое» так вспоминал о своем местечковом детстве:
«В школьные годы у меня были тайные от всех игры. Сначала я сам с собой или сам для себя играл в суд, печатал на пишущей машинке грозные определения, приговоры, обвинительные заключения с беспощадной до замирания сердца подписью: «Верховный прокурор СССР, — дальше шел росчерк — какая-нибудь выдуманная фамилия». Ну что это как не этническая шизофрения? Ею был болен и Арон Копштейн, издавший в 1939 году книгу «Радостный берег» — о Дальнем Востоке, архипелаге лагерей, в одном из которых именно тогда умирал Осип Мандельштам. Копштейн заклеймил троцкистов-бухаринцев в косноязычных, но выспренных стихах:
Их вырвали, как вырывают с поля
Побеги чуждых, злобных сорняков,
О, Сталина незыблемая воля,
Присяга партии большевиков.
Постоянные поиски врагов в 30-е годы, как болезнь, унаследованная от отцов, входила в плоть и кровь нового поколения литераторов, едва возмужавшего к 1937 году. В 1937 году сын Э. Багрицкого (первый муж Елены Боннер) и тоже поэт Всеволод писал: «Вспоминаю с гордостью теперь я про рассказы своего отца». Но сын унаследовал от него не только манию преследования, жившую в генах отца-одессита: «Оглянешься, а вокруг враги, руку протянешь — и нет друзей. Но если он (век. — Ст. К.) скажет: «Солги!» — солги. Но если он скажет: «Убей!» — убей», но, подражая отцу и буквально повторяя его, шестнадцатилетний юноша пишет:
Какое время! Какие дни!
Нас громят или мы громим (! — Ст. К.),
Я Вас спрошу,
И ответите Вы:
«Мы побеждаем,
Мы правы».
Но где ни взглянешь[17] — враги, враги…
Куда ни пойдешь — враги.
(1938 г.)
А творец «Бригантины» — знаменитого гимна авантюристов-романтиков Павел Коган? Он ведь тоже самозабвенно играл не в «казаки-разбойники», а в чекистов времен Ягоды и Агранова.
Мы сами, не распутавшись в началах,
Вершили скоротечные суды.
(1937 г.)
Во имя планеты (! — Ст. К.), которую мы
У мора отбили,
Отбили у крови,
Во имя войны сорок пятого года,
Во имя чекистской породы.
(1938 г.)
В лице молочниц и мамаши
Мы били контру на дому —
Двенадцатилетние чекисты,
Принявши целый мир в родню,
(конец 30-х годов)
Интересны здесь некоторые проговорки. Вроде бы Павел Коган, как его старшие учителя, опирается в своих надеждах на будущее, на чекистов, на касту, замкнутую в советских границах, но одновременно пытается говорить о какой-то совершенно утопической местечковой всемирности: «Во имя планеты», а не только России, «принявши целый мир в родню»… И конечно, апогеем этого «глобализма» были знаменитые строки:
Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла родина моя.
Но эта родина — уже не Россия, а просто «шестая часть земли», на которой, по словам Аделины Адалис, в 30-е годы жили «управители», «победители», «владельцы»…
Поразительно то, что, когда война уже стучалась в двери нашего Отечества, потомки местечковых обывателей продолжали жить в плену болезненных «химер», если говорить словами Льва Гумилева…
Единственным и решающим оправданием этого «потерянного поколения», жившего во власти химер, было то, что многие из них, мечтая умереть в боях за мировую революцию в районе Ганга, погибли кто в Карелии, кто в донской степи, кто в брянских лесах на священной Отечественной войне… Но они так и не поняли, что главная мировая революция совершилась 2000 лет тому назад на их «исторической родине» и что напрасно их отцы и они сами искали ее в самых разных обличьях — в нацистском, в советском, в сионистском.
Но закономерно то, что в 60-е годы, когда последние зарницы багрицкосветловской романтики с культом «бригантины» и «гренады» вспыхнули было на литературном небе, замечательный русский поэт Алексей Прасолов поставил последнюю точку в этом историческом споре. Будучи подростком, он однажды с ужасом наблюдал, как на воронежской станции Россошь разгружается наш эшелон с ранеными.
Спешат санитары с разгрузкой,
по белому с красным кресты,
носилки пугающе узки,
а простыни смертно чисты.
Кладут и кладут их рядами,
сквозных от бескровья людей…
Прими этот облик страданья
душой присмирелой своей.
Забудь про Светлова с Багрицким,
постигнув значение креста (подчеркнуто мной. — Ст. К.).
Романтику боя и риска
в себе задуши навсегда…
Те дни, как заветы, в нас живы.
И строгой не тронут души
ни правды крикливой надрывы,
ни пыл барабанящей лжи.
Но справедливости ради должно сказать, что идейное сопротивление жестокой метафоре Павла Когана — «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал», оказал его ровесник Наум Коржавин-Мандель, ответивший Когану: «Я с детства полюбил овал за то, что он такой законченный». А еще глубже кровавую, грязную драму революционного еврейства понимал Давид Самойлов (Кауфман), выходец из семьи московских врачей, чья родословная тянулась от западноевропейского еврея-маркитанта по имени Фердинанд, отправившегося с наполеоновским войском в Россию и оставшегося там после поражения французского императора. Он был одним немногих поэтов военного поколения, понимавших, что в первые годы революции во власть «хлынули многочисленные жители украинско-белорусского местечка… с чуть усвоенными идеями. С путаницей в мозгах, с национальной привычкой к догматизму…» «Тут были еврейские интеллигенты или тот материал, из которого вырабатывались многочисленные отряды красных комиссаров, партийных функционеров, ожесточенных, одуренных властью. И меньше всего было жаль культуры, к которой они не принадлежали».
Мысли эти Самойлов-Кауфман записывал в дневнике. Опубликованы они были лишь после его смерти. При жизни он, естественно, не рисковал обнародовать их. Скорее всего, «страха ради иудейска». А бояться, понимая все это, было чего. Давид Самойлович был человеком образованным, прекрасно знал и русскую классическую и советскую поэзию, и, конечно же, судьбу Осипа Эмильевича, которому его соплеменники «с косматыми сердцами» не могли простить того, что он в отличие от них «не волк по крови своей» и что он по своей доброй воле лишился и «чаши на пире отцов и веселья и чести своей», «чаши», наполненной слезами и кровью, на «революционном пиру» отцов-победителей, где он видел во время «красного террора» «гекатомбы трупов».
Так кто же, в конце концов, затравил истинного поэта? Кто ввергал его в нищету, в отчаяние, в мысли о самоубийстве? Гонителями Осипа Мандельштама были, и от этого никуда не деться, в основном критики и функционеры еврейского происхождения. 10 августа 1933 года критик С. Розенталь на страницах газеты «Правда» заявил, что «от образов Мандельштама пахнет великодержавным шовинизмом»; за 9 лет до этого уже в 1924 году литературный деятель Г. Лелевич (Калмансон), обличая поэта, писал: «насквозь пропитана кровь Мандельштама известью старого мира» (из воспоминаний вдовы поэта Н. Я. Мандельштам)[18].
Как пишет В. Кожинов в книге «Правда сталинских репрессий», глава «Драма самоуничтожения»: «Вероятным доносчиком, передавшим в ОГПУ текст мандельштамовской эпиграммы на Сталина, был еврей Л. Длигач, а «подсадной уткой», помогавшей аресту поэта, Надежда Яковлевна называла Давида Бродского… Приказ об аресте отдал в мае 1934 г. зампред ОГПУ Я. Агранов (Сорензон)…» А сюжетов, когда одни одни еврейские функционеры советской эпохи уничтожали других — не счесть.
Сын восточного еврея Якова Свердлова Андрей, в должности следователя НКВД, грубо допрашивает в 1938 году жену Н. Бухарина Анну Ларину (Лурье):
«Я была возмущена до крайности, был даже порыв дать ему пощечину, но я подавила в себе это искушение. (Хотела — потому что он был свой, и не смогла по той же причине).