Анатолий Елкин - Атомные уходят по тревоге
Но вопреки этой вроде бы здравой и естественной логике, корабли стали уходить в море на месяц, два, четыре, на полгода. И не в какую-то выдающуюся экспедицию — в обычный «плановый» поход.
Время пошло по второму кругу, росли дети, с трудом узнавая в вернувшихся из дальних странствий моряках своих отцов. И ожидание жен мало чем отличалось от разлук, которые безжалостная судьба предлагала подругам Магеллана, Васко де Гамы и Крузенштерна.
Наверное, он неосторожно шевельнулся. Жена приоткрыла глаза и потянулась к нему теплыми руками.
— Ты преступник. Сам проснулся, а меня не мог разбудить.
— Я, наоборот, хотел, чтобы ты выспалась.
— Как будто я без тебя не могла этого сделать!..
Обычно годы безжалостны, и даже у очень хороших людей со временем к чувствам примешивается привычка, притупляющая бережные отношения друг к другу, исключающие нудное действие мелочей, которыми, к сожалению, наполнен этот мир и от которых никуда не уйти, способных отравить все и вся, когда мелочи вдруг приобретают значение принципиальных вещей, рушащих под собой все изначальные концы и начала.
Со временем он обнаружил, что его жена не принадлежала ни к породе ворчунов, умирающих под бременем свалившихся на нее забот, ни к суетливым показно-заботливым существам, оказывающимся, как правило, беспомощными в действительно серьезных ситуациях.
Его жена вообще не походила своей уравновешенностью и ровностью на все, что так или иначе в его сознании ассоциировалось с презираемым им понятием «бабства». Что это такое, он вряд ли смог бы толком объяснить — слишком многогранным было содержание, вложенное им в это слово: и чепухистика, пустота характера, и мелочность, и обожествление вещей, и неумная суетность, и отстаивание прав, на которые никто не думал посягать, и многое, многое другое.
Ее, иногда ему становилось даже обидно, совершенно не волновало — был ли он лейтенантом или адмиралом. Лишь при рассказах о трудных походах глаза ее загорались, становились удивленно-восторженными. Тогда угадывались в них тревога и восхищение перед содеянным им и его командой. И здесь она вряд ли обожествляла его. Во всяком случае, чаще, чем «какой ты молодец», он слышал все это произнесенное во множественном числе, а потому равно отнесенное и к себе и к его людям.
Наверное, не всякому такое бы понравилось. Люди, даже самые близкие, не все безразличны к лести. Да и, признаться, хочется, чтобы тебя иногда кто-нибудь похвалил.
— Будем вставать?
— Будем.
— И пойдем в сопки?
— Пойдем.
— Только я тебя вначале еще раз как следует рассмотрю и хорошенько накормлю.
— Как будто в походе я оголодал! — Он рассмеялся. — Уж ты-то знаешь, как нас кормят… Она не ответила, думая о чем-то другом. — Странная у нас с тобой жизнь, Аркадий… Как случайные знакомые, почти по полгода не встречаемся.
— Зато встречи какие!
— Ты подсчитывал когда-нибудь, сколько в этом году были в разлуке?
— Долго…
— А я подсчитывала. Двести шестьдесят дней… Это когда ты был в море. И еще около месяца в командировках или на службе, когда мы встречались урывками.
Через час они ушли в сопки и, плутая распадками, долинами и нагорьями, только к вечеру вышли обратно, на предел видимости городка.
Кружили в небе созвездия, и желтые листья дрожали в туманных заводях. Пепельная луна стыла над продрогшей тронутой ночным ледком землей. Скалы цепенели в хрупкой тишине, и звон горной речушки, заблудившейся в камнепадах, слабым эхом дрожал в воздухе. Полярные сияния бродили где-то рядом за чертой горизонта, и тревожный отсвет их бледными тенями пробегал по бездонной воде.
Она прижалась к нему. Почему-то ей снова стало неуютно и тревожно. Может быть, это океан дохнул ледяным посвистом ветра, и ей вдруг представились те неизбежные ночь или утро, когда все сегодняшнее снова окажется воспоминанием, Аркадий поцелует ее на прощание и, взяв чемоданчик, уйдет. На месяц, два, три…
8— Скажите, пожалуйста, — Розанов спросил тихо, чтобы не слышали ожидающие в приемной люди, наклонившись к столу помощника, — скажите, как зовут адмирала?
Ему ответили.
Розанов явно нервничал, на виске у него ритмично подергивалась темная жилка.
— И имя сходится. Странно. Друг у меня был в молодости. Так же звали. Но это, конечно, однофамильцы. Тот другими делами занимался…
— Бывает, — неопределенно протянул помощник. — Вы посидите, пожалуйста. Сейчас от него выйдут, и я доложу.
Минуты через три дверь отворилась, и из кабинета вышли два офицера. До Розанова донесся отрывок разговора: «Я, Виталий Петрович, все равно новый рапорт подам. Почему других посылают, а меня нет. Чем я хуже? Не всю жизнь мне в кабинетах сидеть?» «А вы не горячитесь. Он же категорически не отказал. Сказал «подождите», — один из вышедших успокаивал спутника.
Помощник исчез за дверью и тотчас же появился снова, подошел к Розановым.
— Адмирал просит вас…
Когда члену Военного Совета сказали, что к нему на прием пришла семья Розанова, он приготовился к трудному разговору. Да, это был тот случай, когда власть его, адмирала, бессильна. Чем он может помочь? Утешить? Разве утешишь отца и мать, потерявших сына? Только время способно хоть немного зарубцевать такую рану. И что им сказать? Из тяжелого, кровавого опыта былой войны, когда ему приходилось сотни и сотни раз смотреть в глаза людей, потерявших самых близких, и говорить с ними, он знал: готовиться к таким встречам бесполезно. Сколько людей, столько и характеров. И нужные слова придут сами. В последнее мгновение, когда их нужно произнести.
Они не могли быть пустыми, формально-соболезнующими, эти слова. Одно дело, если бы к адмиралу пришли как к частному лицу. Просто помолчать, погоревать вместе, посетовать на беду, когда человеку уже невмоготу одному нести эту тяжесть. Но к нему шли за другим. В нем видели, и он отлично понимал это, представителя партии. И ждали, внутренне требовали честного разговора: почему это случилось? Кто виноват? Как можно было предотвратить его гибель?
И он обязан был ответить на все эти вопросы. Не выкручиваясь, не придумывая спасительную облегчающую ложь, не отделываясь обязательными выражениями соболезнования. Как ни тяжело было такое, этого «креста» снять с него не мог никто. И прежде всего собственная совесть.
Он вышел из-за стола, когда увидел на пороге кабинета сухощавого, небольшого роста мужчину с женщиной и другим спутником, помоложе. «Наверное, жена и сын». И чем ближе подходили они друг к другу, тем все очевиднее становилось адмиралу, что и лицо это, и глубоко запавшие глаза идущего ему навстречу человека, и эти плотно сжатые губы он уже видел. И не только видел…
— Неужели ты! — почти со стоном выдохнул пришедший. — Васька! Неужели это ты?!
— Николай! — Адмирал почувствовал, как все в нем оборвалось и дрожит натянутой струной тревожно и напряженно. — Колька, дорогой!.. — Горечь подступила к горлу, и, обнимая его, вдруг вот так, непрошенно шагнувшую через порог далекую свою юность, тихо, чтобы слышал только один он, Николай Розанов, выдавил: — Вот, значит, как пришлось свидеться… Подумать только… Горькая встреча у нас, товарищ мой дорогой… — И, только взглянув на жену Розанова, опомнился: — Ну что же мы стоим. Садитесь.
Помощник по комсомолу, «главный комсомолец флота», бывший тут же, в кабинете адмирала, с недоумением, смятенно наблюдал все это. И даже не понял, что это к нему обращался адмирал, когда бросил: «Вот ведь как бывает в жизни. Ни в каком романе такую встречу не придумаешь».
А адмиралу вдруг отчетливо вспомнилось показавшееся ему таким знакомым лицо старшины с «Ленинского комсомола». Ну, конечно же, это был сын Николая. Его глаза. Его нос. Его улыбка. Как он мог не узнать?! Хотя столько лет прошло, и какая ненадежная вещь — память. И даже когда была названа в связи с бедой и подвигом фамилия «Розанов», она как-то не связалась в сознании с тем другим Николаем Розановым, который сейчас сидит перед ним. Постаревший, поседевший, покореженный жизнью, с потухшими тяжелыми глазами.
Наверное, и у того и у другого слишком много всколыхнула эта встреча, потому что оба долго молчали, разглядывая друг друга, и каждый возвращал для себя полустершиеся от времени образы и картины.
— Когда мы виделись с тобой в последний раз? — нарушил молчание адмирал, — В тридцать втором…
— Нет, пожалуй, в тридцать третьем. Ты ушел служить матросом на Балтику.
— Да… Целая жизнь… Здорово ты, друже, изменился.
— А ты, думаешь, помолодел?
— Целая жизнь, — машинально повторил адмирал. — Сколько всякого за это время было. Ни одного спокойного года… Знаешь, что мне сейчас вспомнилось?.. В тридцать втором бросили меня, как тогда говорили, «на коллективизацию». Выбрали председателем колхоза.