Николай Котыш - Люди трех океанов
— Благодари фортуну!
Нелюбов повернулся на голос и увидел стоявшего рядом Хомутова. Понимающе кивнул. Тут же на морозе открыл планшет и на старой фронтовой карте сделал несколько штрихов-скобочек.
Богиня судьбы улыбалась ясному декабрьскому дню.
СОЛДАТКА
Елене Федоровне Терешковой —
матери «Чайки» посвящаю
Есть в русских селениях женщины… Нет, не только те, некрасовские, «со спокойной важностью лиц» и «походкой цариц». Наоборот, с красотою, может быть, и броскою, но не приносящей истинно женской, горделивой радости.
Стоит где-нибудь на окраине Зареченки избенка под соломенной или тесовой кровлей, с окнами, бессонно, день и ночь глядящими в степь, на дорогу. Избенка, может, даже и не старая, но так пригорюнилась, нескладно обставленная косым палисадником (давно не видала мужских рук — хозяин на фронте), сиротливо отступив от соседних изб, — того и гляди, кажется, печально качнет крышей. И так она похожа на свою хозяйку.
Та тоже не старая. Еще не отгорела огненная карь молодых глаз. Еще на кофточке до срока отрываются пуговки, застревая в нагрудных, туго натянутых петлях. Еще по ночам ей видятся молодые сны. Еще падкие до чужих жен мужчины провожают ее с завистливым сожалением и роняют раздумчиво, многозначительно:
— Солдатка.
Еще уязвленные ее здоровой, ядреной красотой соседки заговорщически судачат о ней. Но она идет гордая, независимая, даже чуточку с вызовом. Ей пока ни до чего. Она ждет мужа. Ждет солдата. И свое имя солдатка носит тоже с гордостью и каким-то трепетным, святым благоговением, будто слышит внутренний голос: «Смотри, жена, не оступись, не набрось малейшую тень на себя и на мужа». Его нет уже три года. Воюет где-то у Карпат. Но она готова ждать его всю жизнь. Лишь бы вернулся.
Для него она растит дочку. Маленькую свою копию. Свою крошечную сестричку, как назвал ее муж, впервые увидев за окном роддома. Да, он видел ее крошкой. А сейчас ей уже четвертый год. Говорит «папа», хотя его не знает. Но тоже ждет, как ждет мама.
Еще… Пока… Но вот в крайний дом постучался почтальон и, отвернувшись, будто виноват перед всем миром, протянул хозяйке синий конверт… И заплачешь ты навзрыд, солдатка. Кру́гом пойдет перед тобой изба, небо и степь с дорогой. Упадешь ты на землю и будешь горько поливать ее слезами. А поднимешься, встанешь на ноги седая. И быстро, за какие-нибудь дни, ты станешь иной, как и твоя вдовья изба: вроде ты и молодая, но так одинока без мужа, будто на всем свете одна.
Нет, к тебе придут добрые соседи. Попытаются развеять, разметать горе. Но оно долго не уйдет из твоего дома. И ты будешь выживать его сама. Не сразу. Исподволь. Работой. Удесятеренной лаской к дочке. Безотчетным недоверием к синей бумажке — похоронной: может, комиссар ошибся. Может, муженек-то жив. Перепутали документы. Схоронен кто-то другой. Не он. Пусть искалеченный, неузнаваемый — лишь бы живой, и ты будешь самой счастливой на белом свете.
Но вьюжным январским вечером к тебе постучался другой вестник печали — однополчанин мужа. Он на костыле и со шрамом через всю голову — седая полоса от виска до виска. Живет он за тридевять земель отсюда. Но заехал к тебе, жене своего друга, чтобы рассказать, как все было.
Он сам видел, как мина его свалила. Сам его хоронил. Село это в предгорьях Карпат. Близ виноградника, на склоне холма. Ты слушаешь молча, не плача. Но глаза твои гаснут от его слов, как огоньки в тумане. До сих пор ты еще верила в чудо. По утрам выходила в степь, на дорогу и с жадной тревогой надеялась: может быть, там, на горизонте, заклубится пыль под колесами полуторки, везущей солдата домой?.. А теперь и чуда ждать немыслимо. Поклонится тебе безвестный мужнин сотоварищ, оставит на память совместную фотографию и свой адрес: «В случае нужды какой — напиши. Не стесняйся. Мы с Иваном были, как братья». И уйдет, поскрипывая костылем. А ты останешься в неодолимом оцепенении…
Много, много дней будешь ходить бессловесная. Даже с дочкой — несмышленышем — словом не обмолвишься. Молча станешь будить, одевать, провожать в садик и уходить на работу. И там будешь молчать. Потому что тебе будет долго казаться: сказанное слово — кощунство. И люди с тобой будут немногословны. Не станут расспросами — сочувствием — теребить твою рану. Лишь иногда, проводив тебя где-нибудь на улице долгим грустноватым взглядом, старухи вздохнут сочувственно:
— Солдатка…
И смысл в этом слове уже иной. Нет прежнего колючего озорства-насмешечки. Нет женской зависти. Закипели в нем печаль, неразмыканное горе.
Может быть, и быстрее бы все забылось, зарубцевалось. Но надо же было случиться! Как-то вечером к тебе в калитку постучался путник. Взглянула и обмерла: он! Он, твой Иван! С того света вернулся. Подбегаешь, вскрикиваешь и… отшатываешься. Нет, это не он. Прохожий. Просит воды напиться. В темноте многие люди похожи. И потом ты опять, уже сама того не желая, все будешь прислушиваться к скрипу калитки, льнуть к окну и буравить глазами полуночную темень. А на рассвете выйдешь опять на степную дорогу и, простоволосая, босая, исхудавшая, застынешь у кургана, как вон та верба, посаженная твоим мужем в день вашей свадьбы.
Уже, наверное, на второй или третий год ты придешь в себя. Заговоришь с людьми. Осмыслишь их сердечное сочувствие. И начнешь топить свое горе в заботах. В работе. Да, именно она, работа, станет для тебя и студеной, сбивающей пламень тоски водой, и женьшенем, и хлебом, и воздухом. Сама не заметишь, как пробежит еще год, другой, третий… И не ты, а опять-таки люди о тебе скажут:
— Трудно ей было, солдатке.
Вспомнят, и как ты всю зиму одна-одинешенька кормила всю скотину на ферме (мужики все были на фронте, а бабьих здоровых рук не хватало — ты же считалась молодой), и как ты на тех же коровах пахала поле. Сеяла. Ждала урожая. Косила.
А еще взглянув на тебя, словно впервые увидев, соседка вдруг качнет головой:
— До чего же ты постарела, Ивановна. Полиняла лицом.
И припомнит, какой невиданной красотой сияла ты когда-то на всю округу, как водила хороводы, как к тебе, будто на свет, шли хлопцы даже из соседних сел. Но тебе приглянулся один. Неприметный. Работящий. А главное — душевный. И любящий тебя до самозабвения.
Так и не нашлось замены твоему первому избраннику. Прошло столько лет, как он не вернулся, а такого не встретила. А ведь находились люди степенные. Порядочные. Но ты гнала от себя даже мысль, что кто-то должен заменить твоего Ивана. Так и жила солдаткой, отдавая все свое нерастраченное тепло сердца маленькому осколочку твоего Ивана — дочери.
Но теперь ты его не ждешь. Прости ее, солдат, за это. Но можно и не ждать, а быть верной. Потому что ты, Иван, уже не вернешься. Она знает. Так оно и есть.
Да и думки уже иные. Как-то мыла солдатка весной окна и неожиданно увидела себя в стекле. Увидела и ужаснулась. От прежней красы остались лишь робкие следы. Горько улыбнулась себе, немолодой, и словно устыдилась своего удивления: так и должно быть — годы-то, годы идут… Правда, годы не такие уж большие, и ты, конечно, не сразу привыкнешь к необратимой перемене. Но однажды ночью к тебе совсем неожиданно придет мысль: «Дочка уже в комсомол принята. Уже школу кончает. Об институте думает. Соседки о ее красоте заговорили…» Нет, годы свое берут. И грустно, и — хорошо! Тебе на смену идет твоя молодость. Растет, растет на спасенной солдатом земле его дочь. Дочь солдата.
А ее мать по-прежнему зовут солдаткой. И большой, святой смысл в том слове. Жена спасителя земли. Да она и сама спасительница и хозяйка земли, потому что обильно полила ее своими вдовьими слезами и рабочим потом. Может быть, потому и солона горсть той земли, если ее попробуешь на вкус и присмотришься, как среди комочков нет-нет да и взблеснут снеговой крупкой камешки неизвестной породы. То соль земли. Ее жизнь.
А сколько вас на Руси, мужественные солдатки! Преклонитесь же перед ними, люди! Все мы выстрадали нынешнее счастье. Но они — вдвойне. Они и жили, и трудились за двоих — за себя и за невернувшихся мужей. Они, матери детей без отцов, за двоих несут родительскую ношу. За двоих несут и вам, люди, свою любовь, добро и свет.
Так пусть же и для них дважды сильнее горят наши сердца!
ДО НОВЫХ ЖУРАВЛЕЙ
Повесть
НОЧЬ ЗВЕЗДОПАДА
— Вы стреляли?
— Да.
— По ком?
— Точно не могу сказать.
— Расстреляли?
— Кажется, не попал.
Учение закончилось в субботу.
Доменным зноем дышало полинялое июньское небо. Листья платанов, чудом прижившихся по соседству с аэродромом, казались вырезанными из жести: душное безветрие. Прокаленные солнцепеком лица летчиков черны, изможденны, небриты. Сбрасывая на ходу набухшие потом парашютные лямки, все спешили в тень. Рудимов наскоро умылся под краном у ангара и отправился в парикмахерскую. Но едва бритва коснулась щетины висков, как за плечом услышал голос оповестителя: