Энн Эпплбаум - ГУЛАГ. Паутина Большого террора
Еще одним источником мучений для бывших зэков был вопрос: как и сколько рассказывать о лагерях родным и знакомым. Многие пытались оберегать детей от тяжелой правды. Дочери конструктора ракет Сергея Королева не говорили, что ее отец побывал в лагере, пока она не окончила школу и ей не пришлось заполнять анкету с вопросом о том, находился ли кто-либо из ее родственников под арестом.[1417] От многих при освобождении требовали, чтобы они дали подписку о неразглашении, и кое-кому это затыкало рот — но не всем. Сусанна Печуро наотрез отказалась что-либо подписывать: «Теперь вся моя оставшаяся жизнь будет посвящена только одному — рассказать всем, что у вас тут делается».
Другие обнаруживали, что друзья и родные если и интересуются тем, что они пережили, все же не хотят знать этого в подробностях. Люди боялись — боялись не только вездесущих «органов», но и того, что могли узнать о близких. Писатель Василий Аксенов (сын Евгении Гинзбург) в трилогии «Московская сага» изобразил трагическую в своем правдоподобии встречу мужа и жены после лагерей, в которых они содержались раздельно. Муж сразу замечает, что она подозрительно хорошо выглядит. «Нет, подожди! Ты прежде скажи, как ты умудрилась не подурнеть? <…> Ты даже не похудела совсем. Вероника! Подкармливали?» — спрашивает он, очень хорошо зная, за счет чего выживали в ГУЛАГе многие женщины. «Потом они долго лежали неподвижно, он на боку, она — уткнувшись лицом в одеяло. Тоска и горечь выжигали их дотла».[1418]
Писатель и поэт Булат Окуджава написал рассказ о своей встрече с матерью, вернувшейся после десяти лет лагерей. Предвкушая это событие, он думал, что будут слезы радости, что с вокзала он повезет ее домой обедать, расскажет ей о своей жизни, а потом, может быть, сводит ее в кино. Но он увидел женщину с сухими глазами и отрешенным лицом: «…она смотрела на меня, но меня не видела, лицо застыло, окаменело…». Он был готов увидеть ее физически слабой, уставшей, но совершенно не ожидал, что лагеря нанесли ей такую душевную травму. Подобных встреч, видимо, были миллионы.
Многие мемуары рисуют такую же сумрачную картину. Надежда Капралова пишет о свидании с матерью через тринадцать лет после того, как мать забрали (ей самой было в момент ареста восемь лет): «Встретились в Сибири два самых родных человека, мать и дочь, и в тоже время мы обе были чужие — говорили невпопад, больше плакали и молчали». Евгений Гнедин увиделся с женой после четырнадцати лет заключения и понял, что у них мало общего. Он чувствовал, что «вырос» за эти годы, а она осталась прежней.[1419] Ольга Адамова-Слиозберг, приехавшая в 1946 году к сыну, должна была вести себя с ним очень осторожно: «Я боялась рассказать ему о том, что открылось мне „по ту сторону“. Вероятно, я смогла бы убедить его, что многое в стране неблагополучно, что его кумир — Сталин весьма далек от совершенства, но ведь ему было семнадцать лет. <…> И я боялась быть с ним откровенной».[1420]
Впрочем, не все чувствовали себя чужими советской идеологии. Как ни странно, многие вернувшиеся стремились восстановить членство в коммунистической партии — не только ради льгот и привилегий, но и ради того, чтобы вновь ощутить себя сполна причастными к коммунистическому проекту. «Приверженность вероучению может иметь глубокие, иррациональные корни», — пишет историк Нэнси Адлер, стараясь объяснить переживания одного бывшего заключенного, восстановленного в партии: «Все же главный из факторов, обеспечивших мою выживаемость в тех тяжелых условиях, — это непоколебимая, неистребимая вера в нашу родную Ленинскую партию, в ее гуманные принципы. Это она, партия, вливала физические силы противостоять испытаниям <…>. Восстановление в рядах родной мне коммунистической партии было для меня во всей моей жизни — самым большим счастьем!».[1421]
Историк Кэтрин Мерридейл идет на шаг дальше и говорит, что партия и коллективистская идеология действительно помогали гражданам СССР оправляться от пережитых потрясений: «Работать, петь, размахивать красными флагами — все это и вправду помогало русским справляться со своими неслыханными утратами. Некоторые сейчас над этим иронизируют, но почти все испытывают ностальгию по утраченному коллективизму и ощущению общей цели. В определенной степени тоталитаризм добился своего».[1422]
Даже понимая в глубине души, что эта борьба ложно направлена; даже зная, что страна не добилась тех блестящих успехов, о каких заявляют ее вожди; даже отдавая себе отчет в том, что целые советские города выстроены на костях людей, несправедливо приговоренных к рабскому труду, — даже тогда некоторые бывшие лагерники стремились вновь включиться в общие усилия.
Так или иначе, колоссальная напряженность между теми, кто побывал «там», и теми, кто оставался дома, не могла вечно ограничиваться пределами спален, не могла не выйти за двери квартир. Многие виновники случившегося были еще живы. На XXII съезде КПСС в октябре 1961 года Хрущев, боровшийся теперь за влияние в партии, наконец начал называть фамилии. Он заявил, что Молотов, Каганович, Ворошилов и Маленков «несут персональную ответственность за многие массовые репрессии в отношении партийных, советских, хозяйственных, военных и комсомольских кадров». Он зловеще намекнул на документы, изобличающие их вину.[1423]
Однако в ходе своей борьбы со сталинистами, препятствовавшими реформам, Хрущев так и не опубликовал никаких подобных документов. Возможно, у него не хватало для этого реальной власти или, возможно, такие документы могли выявить его собственную неприглядную роль в сталинских репрессиях. Вместо этого Хрущев применил новую тактику: он еще больше расширил публичную дискуссию о сталинизме, вывел ее за рамки внутрипартийных дебатов, распространил на литературный мир. Хотя советские поэты и прозаики вряд ли сильно интересовали Хрущева как таковые, в начале 60-х годов он увидел, что они могут сыграть определенную роль в его борьбе за власть. Мало-помалу в официальных публикациях начали появляться исчезнувшие ранее имена — появляться без объяснений, почему они исчезли и почему теперь снова возникают. В печатаемых романах стали действовать персонажи, немыслимые ранее в советской художественной литературе, — корыстные бюрократы, вернувшиеся из лагеря заключенные.[1424]
Хрущев полагал, что такие публикации могут обеспечить ему пропагандистскую поддержку: писатели будут дискредитировать его противников, связывая их имена с преступлениями прошлых лет. Судя по всему, именно поэтому он разрешил напечатать самый знаменитый рассказ о ГУЛАГе — «Один день Ивана Денисовича» Солженицына.
Из-за своего писательского значения, как и из-за роли, которую он сыграл в распространении сведений о ГУЛАГе на Западе, Александр Солженицын, безусловно, заслуживает особого упоминания в любой книге по истории советской лагерной системы. Стоит сказать и о том недолгом промежутке времени, когда он был знаменитым, широко печатаемым «официальным» советским автором: здесь мы имеем дело с важным переходным моментом. В 1962 году, когда «Иван Денисович» впервые вышел в свет, «оттепель» достигла кульминации, политзаключенных было немного и ГУЛАГ казался достоянием прошлого. К лету 1965-го, когда партийный журнал подверг «Ивана Денисовича» критике с идеологической и художественной точки зрения, Хрущев уже был снят с руководящей должности, в стране начался откат к прошлому, и число политзаключенных росло со зловещей быстротой. В 1974-м, вскоре после публикации на Западе солженицынского «Архипелага ГУЛАГ» — фундаментальной трехтомной истории советских легерей, — ее автор был изгнан из страны. К тому моменту его книги давно уже могли выходить только за границей. Лагеря пережили второе рождение, диссидентское движение было в полном разгаре.[1425]
Начало арестантской жизни Солженицына было типичным для зэков его поколения. В 1941-м его мобилизовали в армию, с конца 1942-го после артиллерийского училища он находился на фронте и в 1945-м был арестован из-за писем к другу, содержавших критику Сталина. Молодой офицер, до той поры в целом придерживавшийся коммунистических взглядов, был потрясен грубостью и жестокостью обращения с ним после ареста. Впоследствии его еще сильнее потрясла жестокость по отношению к побывавшим в немецком плену красноармейцам, которых, он считал, должны были чествовать дома как героев.
В его последующей лагерной жизни нетипичным был только период работы в «шарашке», куда его взяли из-за физико-математического образования (позднее он описал «шарашку» в романе «В круге первом»). Остальное время он провел во вполне рядовых лагерных подразделениях (одно из них находилось в Москве, другое, под Карагандой, составляло часть особого лагеря). И заключенным он был более или менее рядовым: не отказывался от общения с начальством и «придурочных» должностей, дал формальное согласие сделаться осведомителем и лишь позднее стал вести себя независимо и кончил срок каменщиком. Каменщиком он сделал и Ивана Денисовича — рядового зэка, героя своего рассказа. После лагеря и ссылки Солженицын преподавал в школе в Рязани и писал о том, что пережил и увидел. В этом тоже не было ничего необычного: сотни и сотни мемуаров о ГУЛАГе, публиковавшихся в 80-е годы и позднее, стали убедительным доказательством таланта и красноречия бывших советских заключенных, многие из которых долгие годы держали свою работу в секрете. Уникальность Солженицына в конечном счете обусловлена тем простым обстоятельством, что его произведения были напечатаны в СССР, когда Хрущев еще был у власти.