Гилберт Честертон - Человек с золотым ключом
Приведу один — два примера. Мы спросили столик, как обычно — наугад, что он посоветует нашему знакомому, солидному и скучному члену парламента, который на свою беду, занимался проблемами образования. Ответ пришел сразу (нам вообще отвечали все быстрее, хотя и не яснее) и состоял он из простых слов: «Развестись с женой». Жена его была так прилична и к тому же так противна, что мы усомнились в ее распутстве, а потому воскликнули, быть может, бестактно: «Что за черт?!» Дух реагировал странно, ответив несообразно длинным и непонятным словом. Мы спросили снова, он повторил раза четыре, и наконец мы поняли, что первые буквы «ж», «ж», «у». «Какая ерунда! — сказал я. — Таких слов нет». Однако он не сдался и передал достаточно ясно: «Жжуткиетайнывышшейжизни».
Если то было наше подсознание, у него нетребовательный юмор. Что это не сознание, следует из того, что мы искренне бились над странным словом. Те, кто нас знал, знали и то, что мы не стали бы так нудно, солидно и глупо разыгрывать друг друга. У нас, как и у подсознания, какой‑никакой, а юмор был. Однако все это удивляет меня и смутно тревожит, когда я подумаю, сколько народу принимает такие сообщения всерьез, основывая на них религии и нравственные философии. Если бы мы пошли к члену парламента с нашей короткой вестью из высших сфер, ему открылись бы жжуткиетайны, связанные с нашей нормальностью и нашей нравственностью.
Другой пример. Мой отец, который присутствовал при том, как его сыновья занимались этим глупым делом, решил спросить что‑нибудь такое, что он знал, а мы — нет. Он поинтересовался, знает ли дух прежнюю фамилию жены его брата, которая, как и брат, жила за границей и настолько далеко, что мы ее никогда не видели. Дух, не колеблясь ни секунды, написал: «Мэннинг». Отец так же решительно сказал: «Чушь». Мы упрекнули нашего духа в прискорбной склонности к романтике, тем более — к поспешности. Но он себя в обиду не дал, быстро ответив: «Первый брак». Мы не без строгости осведомились, за кем же была раньше замужем наша далекая, но почтенная свойственница. Вдохновенный столик тут же отвечал: «За кардиналом».
Остановлюсь и спрошу, что было бы со мной и с моими друзьями, к чему пришел бы мой разум, как видел бы я мир, если бы мы приняли эти откровения так, как принимают их спириты, то есть серьезно? Чьи это проделки — Пэка, полтергейста, подсознания, бесов или кого‑нибудь еще — я не знаю, но правды в них нет. Тот, кто доверится им, подойдет очень близко к сумасшедшему дому. Избирая секту или учение среди нынешних сект и учений, хорошо бы об этом помнить. Как ни странно (я уже говорил об этом), кардинал Мэннинг еще в детстве пересек мой путь, словно огненный призрак. Теперь его портрет висит у меня на стене, олицетворяя все то, что многие назвали бы вторым детством. Но и первое детство, и второе несопоставимо нормальней того, что стало бы со мной, если бы я занялся похождениями кардинала, копаясь в далеком прошлом моей колониальной тетушки.
К счастью, высокие и умные посланцы лучшего мира не довели меня до таких высот безумия. Однако я часто думал, что общение с ними, о котором мы очень мало знаем, способствовало той душевной смуте, а то и болезни, которой я страдал в те беззаконные годы. Не буду ничего утверждать, может быть, это и не связано; может статься, это — случайность, не затронувшая души. Лучше попрощаюсь со столиком, предоставляя ему быть шуткой, или насмешкой, или, скажем, феей, на том условии, что больше я не коснусь его и пальцем. Есть многое, чего мне тогда было бы лучше не касаться, но о моих случайных связях со спиритизмом я больше говорить не буду; я и не собирался судить об этом по такой чепухе. Вера в неестественное росла и распространялась всю мою жизнь. Собственно, при мне и произошел перелом, не замеченный теми, кому важны только позднейшие изменения. В моем детстве ни один нормальный и образованный человек не верил в духов. В моей молодости любой человек, у которого есть знакомые, мог назвать хотя бы двух приверженцев учения, хотя многие считали его чушью. Когда я достиг среднего возраста, ученые первого ранга, скажем — сэр Уильямс Крукс и сэр Оливер Лодж, изучали духов, как изучали бы жуков, и открывали эктоплазму, как открыли протоплазму. Теперь все это превратилось в могучее движение усилиями сэра Артура Конан Дойла, который не столько ученый, сколько автор статей. Надеюсь, никто не сочтет меня таким идиотом, чтобы считать мой скудный опыт достаточным для спора. Споря, я защищал против скепсиса если не духов, то дух, а сейчас защищаю католичество против некоей духовности. Однако в ту пору, о которой я пишу, мы знали, в сущности, только сплетни и слухи; призраки были для нас совершенно призрачными. Да, слухи ходили, например, о человеке, который на глазах у многих вошел в пивную, а потом утверждал, что он там не был. Были и другие, более правдоподобные истории; мы с братом повторяли их в каком‑то чужом, заемном возбуждении, а наш отец, чей добродушный викторианский агностицизм мы тщетно пытались пошатнуть, слушал, качал головой и говорил: «Да, голоса, свечение, трубы… Но мне больше нравится субъект, который сказал, что не был в пивной».
Почти все это было, когда я учился живописи, но потом случилось так, что я недолго работал в издательстве, где издавали литературу, известную под общим названием оккультной. Тем самым не только не я сам, но и не спириты, и не духи повинны в том, что мне пришлось забрести в довольно странные и неприютные закоулки спиритизма. В первый же день я заглянул в сокрытые бездны, потому что мало разбирался в деле, как, впрочем, и во всех делах. Я знал, что у нас только что вышла большая и расхваленная книга, содержащая письма и биографию покойной Анны Кингсфорд, о которой я никогда не слышал, хотя наши читатели вряд ли слышали о чем‑то другом. Прозрел я тогда, когда в издательство пришла рассеянная дама и стала описывать свои духовные неурядицы, требуя книг, которые я никак не мог отобрать. Я робко предложил ей Анну Кингсфорд, и дама отпрянула, слабо вскрикнув: «Нет, нет, что вы! Она мне запрещает», а потом, немного овладев собой, прибавила: «Сегодня утром она сказала, чтоб я не читала ее писем». Тут я проговорил со всей бестактностью обычной речи: «Она же умерла!» Дама стояла на своем — «запретила», «сегодня утром», и наконец я сказал: «Надеюсь, она не всем это говорит, а то мы разоримся. Это как‑то некрасиво с ее стороны».
Скоро я обнаружил, что «некрасиво» — слишком мягкое слово, когда речь идет об Анне Кингсфорд. Со всем почтением к ее призраку, который для меня — лишь тень от тени, я был вынужден признать, что самым безобидным было бы определение «спятила». Здесь я пишу об этом потому, что, не противореча самому учению спиритов, упомянутый случай показывает, как меня занесло в самый странный спиритизм; кроме того, это связано с разумом и верой. Анна Кингсфорд была по меньшей мере странной. Например, она гордо сообщала, что убила многих людей чистой мыслью, да и как не убить, раз они признавали вивисекцию! Были у нее и видения, она тесно общалась с духами знаменитых людей, по — видимому, находившихся в преисподней. Помню ее беседу с Гладстоном об Ирландии и Судане, прерванную потому, что Гладстон раскалялся изнутри в прямом, а не в переносном смысле слова. «Чувствуя, что он хочет побыть один, — сообщает деликатная Анна, — я удалилась»; и, боюсь, она удалится теперь из этой сбивчивой повести. Надеюсь, я ее не обидел. Несомненно, у нее было много искреннего пыла, но, как сказал бы отец, мне больше нравится тот такт, то чувство приличий, которые ей подсказали, что джентльмену неприятно раскаляться докрасна при даме.
Самый приятный спирит или хотя бы духовидец, к которому я мгновенно проникся добрыми чувствами, — человек, который твердо верил, что медиум подсказал ему верную лошадь, и с тех пор, собираясь на скачки, советовался с духами. Я посоветовал купить спортивный листок и добавить туда спиритизма, а затем продавать под соответствующим названием. Букмекеров и жокеев это вознесло бы ввысь (не говоря о владельцах), спиритизму придало бы здравую, разумную деловитость, увеличив тем самым спрос, а спиритам — ту солидность и ту, скажем так, нормальность, которых им все‑таки не хватает.
Больше не буду об этом рассуждать, но, хотя бы к слову, заверю читателя, что в жизни не испытывал ничего спиритического; быть может, потому мне и пришлось просто поверить в Бога. Со мной не случалось тех мистических странностей, которые бывают почти у всех, если не считать любимой в моем доме истории о докторе Саролеа. Доктор этот, фламандец, пылко изучающий Францию, — один из самых поразительных людей, каких я знаю. Познакомились мы намного позже тех молодых лет и как‑то ждали его к обеду. Моя жена увидела в окно неповторимую фигуру — длинную, с острой бородкой, но фигура эта тут же исчезла. Однако немедленно вслед за этим появился очень молодой шотландец и спросил Саролеа. Мы покормили его; но не доктора. Они сговорились встретиться, и, как я позже выяснил, Саролеа не без раздражения ждал его в Либеральном клубе. По одной теории, от злости его астральное тело перемахнуло в Биконсфилд, но истощило себя, не достигнув дома. По другой, которая милее моему приземленному разуму, шотландец убил его и сунул в пруд, но тела мы не нашли, и эту версию я привожу потому, что, упомянув доктора Саролеа (хотя бы и преждевременно), непременно нужно что‑нибудь о нем сказать. Он — один из самых ученых лингвистов в Европе и прибавляет каждую неделю по новому языку. Библиотека его — одно из чудес, если не чудищ света. Когда я видел его в последний раз, мне показалось, что он скупает соседние дома, чтобы ее разместить. Что ж удивляться, если такой человек окажется на месте Фауста? Мефистофель, вполне возможно, встретил его, когда он шел от станции, и предложил свой договор, после чего, не мешкая, превратил его в красивого изношу, который к нам и явился. Теорию эту поддержит тот факт, что доктор Саролеа, счастлив сообщить, жив и сейчас и находится в Эдинбурге. Сложность тут одна, та самая, которая несколько ослабляет теорию о том, что Бэкон написал Шекспира и мешает моему отцу поверить в рассказ про пивную: я подозреваю, что случай этот — просто совпадение; так мы принимаем кого‑то за нашего друга, а потом этого друга встречаем. Словом, единственная сложность в том, что я не верю в мои сложные и убедительные гипотезы.