Н Лейдерман - Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990)
Все линии романа связаны одним общим мотивом - мотивом "недочувствия". Этот мотив, впервые выступивший в повести "Другая жизнь", обрел в романе "Старик" эпический масштаб, поворачиваясь в разных сюжетах разными гранями. Павел Евграфович Летунов, подошедший к краю своей жизни, горько переживает "недочувствие" к своему старческому одиночеству со стороны собственных детей, занятых всякой чепуховиной, вроде тяжбы по поводу какой-то дачной халупы. "Недочувствие" стало знамением времени - и весь сюжет об Олеге Васильевиче Кандаурове, одном из тех, кто сейчас наверху, у кого все "прекрасно и замечательно", представляет собой демонстрацию технологии "недочувствия" во всем - в оттеснении конкурентов на дачный домик, в выбивании справок для загранкомандировки, в отношениях с любимой женщиной. Эту технологию, этот свой "золотой принцип" Кандауров называет так - "до упора": "До упора - в этом суть. И в большом, и в малом, всегда, каждый день, каждую минуту".
Но если в этих сюжетных линиях "недочувствие" раскрывается как психологическое качество современников, приводящее к нравственным драмам (это уже было в "Другой жизни"), то в истории вокруг комкора Мигулина недочувствие предстает как зловещий принцип политической доктрины, которая породила беспощадную жестокость гражданской войны, обернулась реками крови и миллионами загубленных жизней.
В романе есть целая группа персонажей, носителей левацких идей. Это и начетчик Наум Орлик с его "аптекарским подходом" к людям: "такой-то наполовину марксист, на четверть неокантианец и на четверть махист". (Исторический предшественник Ганчуков из "Дома на набережной". ) Это и ослепленный ненавистью к казакам ("его семью вырезали в екатеринославском погроме в 1905 году") Матвей Браславский с его безграмотной, но зловещей угрозой: "По этому хутору я пройду Карфагеном!" Самый оголтелый среди них Леонтий Шигонцев, старый революционер, помытарившийся в эмиграции, яростный догматик, доводящий идею революционного аскетизма до требования полного самоотречения личности, до - "ноль эмоций", даже в портрете Шигонцева гротескно выпячена его "узколобость": "Странно узкий, вытянутый кверху череп".
Такие люди, воспаленные революционным азартом, готовы крушить все на своем пути - вековые традиции, общепризнанные святыни, они готовы "разменять" не то что отдельного человека, но целые сословия, классы, нации. И своими главными врагами они считают тех, кто не приемлет левацких идей, кто отказывается исполнять каннибальские директивы, кто отстаивает свои воззрения, кто неординарен. Поэтому для них старый вояка, участвовавший еще в русско-японской войне, "искусный военачальник", "образованный книгочей", любимец казаков, комкор Мигулин*126, который не приемлет политики расказачивания, яростно спорит с новоявленными Робеспьерами, имеет смелость гнуть свой линию, - фигура подозрительная по определению, даже опасная. Неистовые ревнители, "непременно желавшие подчинить Мигулина революционной воле", не стараются вникнуть в его резоны, понять его муку за свой народ, проявить терпимость к его крутому норову и столь естественным для человека с его судьбой противоречиям. Они навешивают на него всяческие ярлыки, неоднократно пытаются подвести под трибунал, в конце концов Мигулин арестован и убит. И вплоть до 1960-х годов имя его прототипа -Ф. К. Миронова оставалось с клеймом врага народа.
Трагическая судьба Мигулина, как и вся трагическая история расказачивания на Дону, представлены в романе как следствие революционного "недочувствия".
Но парадоксальность художественной коллизии в романе "Старик" состоит в том, что правду о Мигулине и о расказачивании здесь рассказывает, а точнее - восстанавливает, сам Павел Евграфович Летунов, один из непосредственных участников событий. В этом образе слились воедино два постоянных трифоновских персонажа - старый революционер и историк. Но отношения между этими двумя ипостасями образа здесь оказались в высшей степени непростыми. Сам Летунов собирает материалы о Мигулине ради того, чтобы все узнали истину, полагая, что знание исторической правды будет благотворно для потомков ("А истина, как мне кажется, тогда драгоценность, когда для всех"). Одновременно это и его личная история, это - если угодно - оправдание всей его жизни. Но сквозь то, что говорит Павел Евграфович, проговаривается нечто, не совсем совпадающее с его суждениями.
Образ Павла Евграфовича Летунова автор строит так, что собственная рефлексия героя корректируется целой мозаикой из каких-то вроде бы незначительных подробностей прошлого, из запомнившихся отдельных фраз, из реплик людей, окружающих его в старости. И перед читателем вырастает в высшей степени интересный характер - подлинно исторический тип. "Я был мальчишка, опьяненный могучим временем", - такова самоаттестация Павла Летунова. Он не уточняет, в чем состояло это опьянение, но позже мельком упоминает, что книга виконта де Брока о временах Робеспьера это "любимое чтение мое и Шигонцева", а далее признается: "Этот человек со странным черепом, похожим на плохо испеченный хлеб, сыграл заметную роль в моей жизни, и тогда, в девятнадцатом, и отбросил тень на годы вперед". Значит, идеи революционного "недочувствия" заняли в душе "мальчишки" далеко не последнее место. И почему-то тогда, в девятнадцатом году, именно его, а не кого-то другого "назначили" секретарем суда над Мигулиным. (Акцент на "назначили" сегодня ставит сам Летунов - мол, не по своей воле попал в число судей над героем гражданской войны, но в "назначили" остается и другой, тогдашний оттенок - значит, выделили, доверили судить человека, которого сам товарищ Троцкий назвал в газете изменником. )
И после гражданской войны Павел Летунов, видимо, тоже продолжал верой и правдой служить карательным мечом революции: ". . . В двадцать пятом году Павел Евграфович трудился в комиссии по чистке в Бауманском районе". Об этом Павел Евграфович тоже упоминает мельком, но не без гордости ("трудился"), и вполне оправдывая свою тогдашнюю суровость по отношению к человеку, скрывшему свое пребывание в юнкерском училище ("жалеть некогда, запомнить невозможно, да и ничего ужасного с ним тогда не случилось"). Далее, видимо, Павел Летунов попал под каток Большого Террора и больше уже не смог подняться по карьерной лестнице, об этом упоминается мимоходом ("разлука невольная, вернулся перед войной, жить в Москве нельзя", в июне сорок первого "ушел в ополчение и всю войну - солдатом"). Все эти личные катастрофы и исторические потрясения кое в чем переменили старого "делателя истории": сейчас он и на некоторые взбрыки революционного экстремизма смотрит с иронией ("Вспоминать смешно, какую глупость творили: лампасы носить запрещено, казаком называться нельзя, даже слово "станица" упразднили. . . Вздумали за три месяца перестругать народ. Бог ты мой, вот дров наломано в ту весну!"), сейчас он и прежнего своего кумира, Шигонцева, называет "железным дураком". Но в принципе пережитое не вытравило в нем до конца рефлексы ортодокса и блюстителя. "Иной раз заберет ретивое пойти взять за галстук. . . " - признается сам Павел Евграфович. А с каким запалом он готов спорить с таким же, как он, ветераном о том, что станица Кашинская взята не в январе, а в феврале 1920 года - "а именно 3 февраля!" И какой знакомый лексикон при этом оживает: "архиглупость", а в другом месте, но тоже по мелкому бытовому поводу - "злодейский заговор". . . Всё так. Человека в самом деле "выковало" время, и "перековаться" он не сможет а и не захочет.
Ибо сам Павел Евграфович гордо сохраняет внешнюю неколебимость. По его версии получается, что и своими историческими изысканиями он лишь открывает другим истину, которую и раньше знал, но "хоронил для себя". На самом же деле он истину-то до конца и не "дочерпал". Может быть, потому что действительно забыл самое главное или интуитивно боялся "дочерпывать"? Ведь как уже установил после его смерти историк-аспирант: "Истина в том, что добрейший Павел Евграфович в двадцать первом на вопрос следователя, допускает ли он возможность участия Мигулина в контрреволюционном восстании, ответил искренне: "Допускаю". . . " Следовательно, Летунов, который на исходе своей жизни стал настойчиво бороться за восстановление доброго имени легендарного героя, сам в свое время приложил руку к его несправедливому осуждению. Так, может быть, и в самом деле, "неясное чувство вины" лежит в основании его исторических изысканий? Может быть, он тем самым запоздало искупает эту вину? И не только свою собственную вину, и не только лично перед Мигулиным. Ведь своими воспоминаниями о годах революции и гражданской войны, к которым он сам относится с пиететом ("могучее время"), Летунов фактически совершил ревизию тех мифов о революции, в которые сам верил и в которые в течение десятилетий верили миллионы. В глазах читателей-потомков открывается вся зловещая сущность революционного радикализма, видны ужасающие последствия применения на практике умозрительных проектов осчастливливания человечества посредством пренебрежения жизнью отдельного человека, создания такого общественного согласия, которое сводилось к принудительному единомыслию, достигаемому игнорированием "другости", уникальной самобытности каждой личности.