Мария Чегодаева - Заповедный мир Митуричей-Хлебниковых
И вот наступили дни декабрьской паники, когда все кто как мог бежали из города. Закрылась и наша мастерская, и нас пригласили в ТАСС получить расчет. Там, в священных стенах телеграфного агентства, паника оказалась особенно очевидной. По полу разбросаны бумаги с грифом „совершенно секретно“. Бродившие там люди все что-то тащили — кто пишущую машинку, кто еще что-то.
Я прихватил противогаз.
В дни этой паники по определенному талону карточек выдавали по пуду (!) муки и по сколько-то сметаны. С мешком для муки я выстаивал длиннейшие очереди, но частые воздушные тревоги разгоняли эти очереди и надо было занимать снова. Но один пуд (или сколько-то) муки я все же получил.
А вслед за памятным разгромом немцев под Москвой жизнь снова вернулась в прежнее русло. Возобновилась и работа в „Окнах ТАСС“.
Там, в „Окнах ТАСС“, я впервые увидел Виталия Николаевича Горяева, забегавшего навестить красавицу Таисию Борисовну, свою жену, тоже трафаретчицу.
Монотонная работа трафаретчика приводила к тому, что к концу двенадцатичасовой смены начинались ляпы, краска затекала под трафарет, шел брак. А с увеличением тиражей до пятисот иногда экземпляров бумага не выдерживала. Трафареты рвались, приходилось срочно изготовлять новые.
Внезапно покинула нас Майя, к которой мы успели привыкнуть и, кажется, оба с отцом изрядно влюбились в нее. Она же вышла замуж за Николая Васильевича Одноралова. Раз или два я видел его у них. Но брак оказался непрочным. Однако у Майи появился сынок — Миша, и теперь с объявлением воздушной тревоги мы уже не ждали ее. Да и тревоги стали много реже.
Несмотря на все трудности, художественная жизнь еще теплилась. Отец ходил на рисовальные сеансы в литографскую мастерскую в Козихинском переулке. Иногда туда ходил и я. Предприимчивые завсегдатаи студии, среди которых была некая Анна Филипповна, прямо на улице залавливали военных, красивых девушек и усаживали позировать. И художники и их модели сидели в шубах, в шапках. Но по таинственной закономерности войны о простудах как-то не вспоминали.
Рисовал отец и в городе — гигантские баллоны аэростатов, обложенные мешками с песком фасады домов.
Однажды вдохновленный сообщением об удачной кавалерийской атаке где-то на северном Кавказе, вспомнив батальную свою школу, нарисовал черной и красной тушью великолепный батальный лист со многими десятками, может быть сотнями, мчащихся всадников. Очевидно, лист этот куда-то был куплен. Куда? Жаль, что не знаю его судьбы.
Пытался он делать и какие-то литографии для заработка — с летчиками и самолетами, открытки на военные темы, но ничего путного из этого не получалось.
Наверное, в это время затеял он автопортрет, который писал несколько лет, едва ли не до конца войны. Теперь он в Государственном Русском музее. Но главным его занятием все больше становились проекты и модели „волновиков“.
Мысль о „волновой“ колебательной природе движения всех живых существ побуждала его конструировать аппараты для передвижения по земле, воздуху и воде по принципу птиц, рыб, гусениц, червей, кенгуру…
Как различные проявления одного „волнового принципа“, он пытался вовлечь в него даже естественный рельеф местности, опытным путем пытаясь доказать, что „волновой“ с подъемами и спусками путь эффективнее прямолинейно-горизонтального.
А свои представления о „волновом принципе“ выводил из философских воззрений Велимира Хлебникова. И когда где-то с середины 1942 года членам Союза художников стали выдавать „литерные“ карточки, он, оставив попытки заработка, целиком занялся „волновиками“.
Дело в том, что по такой карточке кроме увеличенного количества продуктов полагалась еще бутылка водки. Тут же ее продав, он получал деньги, достаточные для покупки всего причитающегося ему пайка. И мог существовать до следующей выдачи.
Свидетельством тому, насколько отец был отчужден от официальной художественной жизни, насколько непримирим, служит эпизод, который касался и меня. Заходя к нам, Павел Захаров, преподававший в теперешнем Суриковском институте (как он назывался тогда?), рассказывал об институтских делах. Насколько помню и понял его тогда, дело было в том, что хотя основная часть института была в эвакуации, в Самарканде, какие-то курсы теплились и в Москве. Но многие студенты оказались в армии, и был большой недобор. И Паша сказал, что он мог бы устроить так, что меня возьмут в институт. Я напомнил ему, что окончил лишь восемь классов, но он полагал, что это можно как-то утрясти. Такой поворот в моей судьбе мне и не снился. Я — студент! Об этом я не начинал еще и мечтать. Но отец внезапно вспылил и отрезал: „Я прокляну, Паша, и вас, и Майку, если он окажется в этом институте“. К разговору этому больше не возвращались. А через несколько месяцев я вместо института попал в армию, да на целых шесть лет (пять лет и восемь месяцев).
Солдатчину, как неизбежное, отец воспринял спокойно»[365].
Не совсем понятно столь резко неприязненное — до проклятия — отношение Петра Митурича к Московскому художественному институту. В нем тогда преподавали не только его друг и ученик Павел Захаров, но и столь близкий ему художник Петр Иванович Львов — в 1935 году Львов вернулся в Москву из Ленинграда, где с 1933 по 1935 преподавал в Академии художеств, и вплоть до 1941-го был профессором живописи в Московском художественном институте. Профессорами института были такие достойные художники, как К. Истомин, А. Матвеев, Н. Чернышев… Словно бы какое-то подсознательное чутье заставило Петра Васильевича воспротивиться поступлению Мая в институт и, возможно, тем самым спасти ему жизнь.
Май попал в оформительскую фронтовую бригаду. Конечно, бомбежки, обстрелы, возможность окружения подстерегали и здесь, и немало художников и писателей, работавших во фронтовых газетах, творческих бригадах и пр., не вернулись с войны. Но все же опасность была не так велика, гибель не столь неумолима, как на передовой, куда по всей вероятности, достигнув 18 лет, угодил бы Май, как все тогдашние студенты младших курсов (на них не распространялась «бронь») — поступи он в Художественный институт. Такие неопытные, не помышляющие о самосохранении мальчики, как он, погибали первыми — как погиб в 1941 году восемнадцатилетний сын Романовича Павлуша, как погиб в 1944 году мобилизованный с первого курса Художественного института младший сын Фаворского Ваня. По «статистике» из каждых ста призывников рождения 20-х годов вернулись с войны двое.
Май так рассказывает об этом повороте своей судьбы: «Как я уже говорил, большинство знакомых отца отправились в эвакуацию. В то же время появились и новые знакомства. Так в доме у нас стала появляться Ольга Алексеевна Шпилько. И вот однажды Ольга Алексеевна рассказала о своем знакомом полковнике Рюмине, которому в его часть нужен был художник. И загорелся я романтической идеей поменять изрядно надоевшие „Окна ТАСС“ на военную судьбу. Она свела меня с полковником, и он согласился взять меня к себе добровольцем. Так, в ноябре 1942 года в кузове грузовой машины я прибыл на северо-западный фронт в часть, называвшуюся В.А.Д=3 и стоявшую под Валдаем. Фаталистически настроенный отец отпустил меня спокойно, оставшись совсем, совсем один»[366].
А было Маю 16 лет…
Сохранились карандашные наброски, целая серия, штук шесть-семь — Май читает книгу. Одним серым контуром очерчен профиль, руки с книгой. Лохматый мальчик с совсем юным лицом, чем-то очень напоминающим детский силуэт Петра Васильевича, увлеченно погружен в чтение. Точные, без единого лишнего штриха рисунки полны удивительной нежности. 1942 год.
П. Митурич — М. Митуричу (в армию).
Москва, 6 декабря 1942 года.
«Дорогой мой, милый Зайчик, как я скучаю без тебя, и не только я, а и все твои приятели по ТАССу. Сегодня заходил к ним и ничего не мог им сказать о тебе, так как до сего времени, а сегодня 3 декабря, то есть уже месяц как ты ушел, никаких от тебя сведений, даже адреса твоего.
Я развил деятельность во всех направлениях: во-первых, собрал твои пайки, не добрал только крупу и мясо. Сначала был без гроша и пришлось продать твой самокат за 85 рублей и вазочку хрустальную за 50 рублей, потом купили моих казаков за 800 рублей и литографий на 300, так что я немного оперился и теперь острота положения прошла.
Приглашают преподавать раз в неделю в Дом ученых. [Видимо, это не состоялось.]
Но кроме всего я начал дома работать. Почти написал автопортрет, а вечерами работаю над новым проектом волновика.
В это воскресенье у меня должны быть двое ученых. Один из них аэро- и гидродинамик. Я буду их знакомить со своими трудами по волновой динамике, в которой у меня выясняются важные теоретические основы.
Я окантовал две твои работы маслом: автопортрет и маму за мольбертом под большие стекла на паспарту. Получились вполне выставочные вещи. Пересмотрел все твои работы и в порядке уложил в папку.