Мария Чегодаева - Заповедный мир Митуричей-Хлебниковых
Севастьян Севастьянович воспринял отцовские проекты с большим сочувствием. И при его рекомендации и поддержке было принято решение о строительстве лодки-волновика в натуральную величину. Даже была составлена смета, но увы — шел 1941 год, и война опрокинула и эти планы. Отец гордился своими авторскими свидетельствами на проекты волновиков, но кроме как в виде самодельных маленьких моделей ни один из них не был реализован»[344].
П.В.: «И во все входила Вера. Моя жизнь и все волнения были ее жизнью. Ей никуда не нужно было ходить, чтобы представлять ту действительность, в которой я варился. Мир моих соприкосновений с жизнью был разнообразен и содержателен, так что она не скучала, будучи почти безвыходно дома. Лучшей стороной этот мир иногда приплетался к нам на 9-й этаж. Так, нас посещали мои близкие ученики, приезжие астраханцы и ленинградцы, бывал у нас наездом Степанов, Н. О. Коган, Вера Михайловна Ермолаева, Пунин, Тырса, П. И. Львов, часто Романович, архитектор Вальднер, его брат инженер и многие другие, больше молодежь, интересовавшаяся нашей живописью.
Так что мы буквально представляли одно существо, лишь на время отделялись в мои отлучки из дому. Но как только я появлялся, меня встречали проницательные Верины глаза, которые читали все мои мысли и настроения по моему лицу.
Ссорились ли мы? Иногда ссорились и всегда из-за Майки. Она слишком давала ему своевольничать. Я же, зная суровость жизни, которую ему предстоит встретить, старался его дисциплинировать и приучать к самообслуживанию. Иногда он артачился, тогда я шлепком приводил его к повиновению. …Вера никаких приказаний для себя не признавала и часто переносила это и на Мая»…[345]
Май: «И снова школьная зима. Был у меня еще один дружок — Руслан Загаринский. Когда мы были еще в четвертом классе, мы с ним построили движущийся трамвай. Трамвай этот, населенный смешными бумажными пассажирами, с жужжанием ездил вперед и назад по недлинным рельсам. Заметка об этом техническом чуде была опубликована в журнале „Пионер“ с нашей фотографией около трамвая и схемой. А сам трамвай попал на какую-то выставку, посвященную комсомолу, да там и пропал. Нам с Русланом выдали по диплому с профилем Ленина и по шоколадке в виде премии.
Так вот, мы с Русланом решили собирать в складчину велосипед. Целиком велосипед купить было невозможно, но части продавались — то там, то здесь. И мы в течение всей зимы охотились за ними. И — о, чудо — к весне велосипед собрался. И когда сошел снег. Мы выкатили его во двор. Но дальше вышло так: поскольку Руслан жил на первом этаже, а я на девятом, велосипед хранился у него. И получилось так, что Руслан катался когда хотел, а я мог покататься тоже когда он хотел. Мы хорошо помнили, чья часть — какая, и, разобрав, разделили велосипед. И включились в гонку досборки велосипедов. Не помню, кто победил, но к лету мой велосипед был на ходу, и я не ленился спускать его с девятого этажа и тащить обратно. Поиски велочастей значительно расширили мое знакомство с Москвой»[346].
П.В.: «Зиму мы проживали наиэкономнейшим образом. Заработки наши были скудны, и мы держались на средства, полученные осенью.
Настало лето. О дальней поездке в Крым не приходилось думать. Средств нет. Решили опять скопом с учениками ехать в подмосковное село Спас-Загорье. Туда же поехали Захаровы, Тейсы, Райская — все семейные. Наняли грузовой автомобиль, и три семьи с вещами за 100 километров от Москвы были переброшены в Спас-Загорье. Река, заросшая по берегам огромными ветлами, луга, огороды, старый парк, лесочки поблизости, а дальше большие леса. Лето было теплое, солнечное»[347].
Май: «В тот год с деньгами у отца стало уже много хуже. О юге уже и не думали. Но все же выехали недалеко от Москвы в деревеньку Спас-Загорье. Хороший лес, река Протва — тоже было неплохо. И как всегда рядом с нами поселились семьи Паши Захарова, Тейсы. Там в деревеньке велосипед доставлял мне много радости. Велосипеды, целых два, были и у дяди Паши.
Мама писала полевые цветы, которые теперь в Русском музее, картофельное поле — в астраханской галерее. Писала песчаный карьер, но почему-то оставила в деревне, видимо, чтобы высохла краска. Да так он и пропал.
В обрывистом песчаном берегу Протвы, среди норок ласточек-береговушек, были и две-три норки зимородков. Сверкая бирюзой спинок, крыльев, зимородки носились над водой и юркали в свои норки.
И я опять-таки размышлял о том, как прекрасно было бы, если бы дома у нас жил зимородок. Я покупал бы или разводил маленьких рыбок, выпускал бы их в таз с водой, а зимородок охотился бы на них, ныряя в таз со шкапа или другого полюбившегося ему возвышения. И мне удалось уговорить Женю Тейса, вместе с нами проводившего лето в Спасе Загорье. Приготовившись, мы с Тейсом дождались возвращения зимородка в норку, домой. Тейс подсадил меня к норке в обрыве, и я, завесив вход в норку сеткой, авоськой, засунул в норку прутик, и выпорхнув, зимородок запутался в авоське. Так же поймали еще одного. С бьющимся сердцем — а как бились сердечки зимородков! — принес я зимородков домой, и до того, как придумается лучшее для них место, посадил бедняжек под решето. Но пока я размышлял, что делать с ними дальше, один из зимородков, не перенеся потрясения, начал терять признаки жизни. Плох был и другой, и не оставалось иного выхода, как выпустить их на волю.
Такие, совсем детские еще были затеи. Могла ли мама думать, что через год я уже работал в „Окнах ТАСС“, через два — стал солдатом. Но она не дожила до этого.
За некоторыми продуктами, в основном за яйцами, надо было ехать в Малоярославец — около 15 километров. И вот мы, отец, дядя Паша и я. отправились на велосипедах в Малоярославец на базар. Для яиц установили на багажнике у Паши чемодан. Сделав нужные покупки, аккуратно загрузив чемодан яйцами, двинулись домой. Дорога до Малоярославца лихая — то подъемы, то крутые спуски. И колдобин не мало. И вот, не уследил за дядей Пашей отец, и он, Паша, успел таки крепко выпить. И с пьяной смелостью лихо помчался домой. „Майка, Майка, смотри, как я без рук“, — кричал он и, действительно, как бы летел, раскинув руки, бросив руль. Надо сказать, что, несмотря на кураж, он не упал, доехал. Но вслед за вихревым его движением потянулись какие-то блестящие на солнце нити. Это раскоканные яйца сочились сквозь щели в чемодане.
А когда, приехав, открыли чемодан, целых яиц там не оказалось вовсе. А была, кажется, сотня. Так и поделили жижу: тарелку Захаровым, тарелку нам.
Зайчик Чаки тоже приехал с нами. Еще в Москве мы с мамой сшили для него шлейку из мягкой кожи, и я приучал его к ней, чтобы летом можно было бы гулять с ним по лесу.
Мы водили его на длинной веревке, чтобы он мог погулять. И все было хорошо. Но разок, когда мама пошла с Чаки в лес, я помчался их искать на велосипеде. И нашел. Но мой расхлябанный драндулет, двигаясь по лесным тропкам, производил такой шум, что Чаки испугался, заметался, вырвался из шлейки и убежал. Мама долго звала его. Он появился, вышел из кустов, но в руки не дался и убежал снова и уже насовсем»[348].
П.В.: «В это лето Вера Владимировна длительно писала этюд картофельного поля, сделала этюд букета полевых цветов на окне. Третий этюд глинистого карьера вечером она немного не кончила, помешала погода. Хотела приехать оканчивать его и оставила у хозяев Тейса, но так это ей и не пришлось осуществить.
Кроме этих трех этюдов маслом Вера еще сделала этюд девочки с лентой акварелью»[349].
Обретенная Верой драматическая сила живописи прозвучала и в этих последних в ее жизни вещах.
«Картофельное поле», 1940 — еще более простое по композиции, еще более сближенное по колориту, чем крымские пейзажи. Глухо-голубовато-зеленая ботва картофеля на первом плане, почти того же цвета, чуть темнее шапка леса в глубине, в тех же оттенках написанный дом справа; голубоватые призраки тонких деревьев на золотисто-зеленоватом небе. Средняя полоса России, холодная, скупая, ненастная. Состояние притихшего, погруженного в себя, замкнутого в себе мира… Снова — едва ли не весь секрет в мазках, их индивидуальности, их движении и вибрации. Живопись вскрывает все свои возможности, обнажает свою, ей одной присущую художественную природу.
«Полевые цветы», 1940. Букет цветов и листьев в глиняной крынке на плоском фоне досок стены и окна деревенской веранды, сдвинутый влево и вниз; доски вертикально членят композицию, подчиняют своему ритму. Что-то неустойчивое, сметенное чувствуется в рваных силуэтах листьев букета, втиснутого между вертикалями напирающих справа и слева досок. Кажется — цветы поставлены не для украшения, не для радости, а выставлены затем, чтобы выкинуть уже полузавядший, кое-как засунутый в крынку растрепанный букет…