Павел Анненков - Деловой роман в нашей литературе. «Тысяча душ», роман А. Писемского
Пропускаем вторую и третью части романа, которые похожи на биографический рассказ о Калиновиче, прерываемый по временам очерками и картинами с творческим характером. К числу таких очерков принадлежат великолепное изображение приемной в квартире директора, уже упомянутое нами, фигура добродушного немецкого юноши, невыносимо скучного даже и тогда, когда он совершает подвиг самоотвержения, рассказав о петербургском житье-бытье и описание томительной атмосферы, в которой изнывал Калинович без связей, без дела и будущности. Раз, после сытного обеда у Дюссо, Калинович не выдержал более, склонился на предложение князя и вскоре затем, женившись на его любовнице, знатной Полине, сделался богат и вышел в люди. Оставляем без разрешения множество вопросов, возникающих невольно при чтении всей темной истории этой: зачем так силится князь Раменский навязать богатую блестящую Полину ничтожному и притом еще строптивому Калиновичу? Будто бы с ее средствами долго пришлось ей ожидать в Петербурге женихов, расположенных молчать об ее позоре и бросить пятьдесят тысяч Раменскому за сватовство? Зачем опять так рабски подчиняется Калиновичу несчастная Полина, сделавшись женой его? Каким нравственным преимуществом обладает он перед нею? Если муж сглаживает и уничтожает ошибки прошлой ее жизни, то она, распорядительница большого именья и больших связей, упрочивает взамен настоящее и будущее существование его на земле: они могут очень самостоятельно презирать друг друга, и ни которому из них нет надобности унижаться перед другим. В руках Полины судьба Калиновича, так точно, как в руках последнего участь ее доброго имени; но у Полины оружие сильнее: она может обратить его, по-прежнему, в завистливого, но беспомощного бедняка. Где же тут право на кичливое, тираническое обхождение? И здесь Калинович не отступает от своей роли героя делового романа: он повсюду давит собой естественное, логическое развитие жизни и событий. Посвящаем несколько слов только новому оттенку в характере Настеньки, с которым она является из провинции в Петербург к Калиновичу, покинув и обманув параличного отца, вскоре затем и умирающего на чужих руках. Оттенок этот выражается преимущественно каким-то правильным, обдуманным, несколько книжным языком, вложенным в уста ее и способностью, приобретенною ею, развивать свои мысли очень стройно, логично и даже красиво. Черта эта, общая многим провинциальным девушкам, употребляющим свои досуги на прилежное и многостороннее чтение, весьма ловко подмечена автором и весьма искусно употреблена им в дело. Нам бы хотелось только, чтоб она примирялась с женской грацией, с поэтическим элементом, которые должны преобладать в образе любящей, страстной, благородной женщины: иначе зачем же ей быть героиней. Не то чтоб поэтического элемента вовсе недоставало ей, но она в одно и то же время умеет сильно чувствовать и хорошо выражаться о чувстве, а эта способность как-то двоит ее изображение в уме читателя. Вскоре по прибытии в Петербург она получает страсть к театру, которая от бесед с сумасшедшим театралом, студентом Иволгиным, укореняется в ней на всю жизнь. Что это такое – учтивый ли подарок самого автора, старающегося оправдать высокие стремления героини, или действительная потребность ее природы – мы хорошенько не разберем. Впрочем, она делается замечательной актрисой, и подобно тому, как Калинович несколько позднее забыл весь мир, предавшись службе, так она забывает горе жизни, обман и измену любовника на подмостках провинциальной сцены. Мы этому верим, хотя и смущены несколько внезапным переворотом в ее судьбе, потому что прежде не видали никаких признаков того особенного настроения, которым отличаются художники, с которым Миньоны, Рашели и вообще великие артисты, слышали мы, даже родятся и которое заявляют гораздо ранее сознательной жизни, ранее опыта и размышления. Оставляем все это в стороне и спешим к четвертой части романа, может быть, еще более замечательной, чем первая. Страшный предварительный искус Калиновича с ценою интриг, страданий и позорных стачек остался уже позади нас: перед нами является теперь Калинович значительным публичным деятелем и выказывает все, что жизнь, обстоятельства и свойства его природы развили в нем хорошего и дурного.
Мы застаем его на деле. С первого раза глубокие симпатии читателя окружают Калиновича, объявляющего беспощадную войну лихоимству, злоупотреблению и служебной испорченности. По мере того, как решительнее и крепче захватывает он бразды управления в свои руки, образ его растет все более в глазах наших и симпатии читателя увеличиваются. Калинович влюблен в службу и по весьма простой причине: вместе с трудами и гнетущими обязанностями ее он находит в ней и неисчерпаемый источник наслаждения: она сделалась единственной нравственной идеей, которая осталась ему в жизни. Служба для него более, чем жизненное поприще: это его священное убежище, одно место на земле, где он чувствует себя моральным существом, способным к добру, подвигу и самоотвержению. Мы ему верим вполне, когда, измученный страшными битвами своей официальной жизни, он с увлечением говорит Настеньке в минуту отдыха, после одного спектакля, превосходно описанного автором: «Говорят, что я подбираю себе шайку, тогда как я сыну бы родному, умирай он с голоду в моих глазах, гроша бы жалованья не прибавил, если б не знал, что он полезен для службы, в которой я хочу быть, как голубь, свят и чист от всякого лицемерия» (т. II. С. 509).
Понятно, что малейшее нечистое прикосновение к тому, что сделалось теперь святыней для Калиновича, вызывает гнев и беспощадное преследование его. Надо читать в романе, как ничто не укрывается от рысьих глаз его, в какие извилины и тайники преступления проникает он, чтоб исхитить оттуда виновного в оскорблении закона! Волнение общества при одном взгляде на этого молодого человека, покрытого преждевременными сединами, описано удивительно ярко автором романа. Никогда еще общество не было потрясено так сильно в своей вере, что все существующее вечно будет существовать в одинаковой форме и не найдется руки, способной нарушить обычный ход дела, до того укоренившийся, что он кажется естественным. Рука нашлась, и притом такая, которая равно опрокидывает и малые, и большие постройки неправильного делопроизводства, и малые, и большие существования, запятнанные преступлением. Гораздо менее согласны мы с Калиновичем, когда он говорит Настеньке в той же сцене свидания: «…Я никогда не был подлецом, и никогда ни перед кем не сгибал головы… Я по натуре большой корабль, и мне всегда было надобно большое плавание…» Мнение это, кажется, разделяет и автор, но оно не выдерживает поверки. Вся прошедшая жизнь Калиновича и три части романа противоречат ему: разве можно продать себя и на вырученные деньги купить место без склонения головы – понимая это не в буквальном, а в переносном смысле; разве большой корабль может плавать без большого груза – без идеи, например, продолжая аллегорию Калиновича. Какую же основную, руководящую идею добыл он в жизни? Калинович отличается на службе полезнейшею, почти героическою деятельностью, но основание этой деятельности имеет чисто физиологическую причину, именно: потребность излить на что-либо природную энергию свою. Бедное понятие о призвании чиновника как о карателе злоупотреблений, есть единственная мораль, ему доступная: но много ли это? За деятельностью его нет мысли, нет глубокого представления современных нужд, нет живого взгляда на общество; оттого она вскоре сама переродится в злоупотребление, как сейчас увидим. Отсутствие идеи, высшего понимания своей роли, оказало вскоре плоды свои. Калинович точно так же поступает с бессовестным откупщиком, как откупщик поступал с народом: он беззаконно отнимает у него деньги под предлогом общественной пользы. Кому уберечь Калиновича от искушений власти, от произвольного употребления врученных ему средств, если нет у него мысли и нет других убеждений, кроме убеждения в необходимости преследования? Бороться за порядок и чистоту службы – дело великое, но бороться механически, уничтожая преступников и не думая ни о чем более, разве не значит это следовать правилу того мудреца фонвизинской комедии, который гордился тем, что у него в хозяйстве «всякая вина виновата»'. Боже мой! разве все дело только в жертвах, хотя бы и заслуживших постигшую их кару? Такого рода понимание служебной доблести, вероятно, было свойственно и великим визирям старой Турецкой империи, которые с объезда провинций тащили целые мешки, набитые головами преступников, к великой радости встречавшего их народа: но лучше ли было оттого?
При отсутствии какой-нибудь животворной идеи самые поводы служебных действий, как бы ни казались благовидны и святы по наружности, уже не могут сохранить до конца первоначальную чистоту свою. В преследовании составителя фальшивого акта, прежнего своего сообщника, князя Раменского, Калинович, видимо, увлекается личной страстью и становится мстителем столько же за оскорбленный закон, сколько и за себя. Под лицемерным прикрытием служебного долга он дает простор, может быть, и неведомо для себя, темному побуждению наказать того человека, который так долго попирал его, управляя его судьбой и волей. Кто спасет Калиновича от страсти, вооруженной благовидным предлогом, когда в душе его не отразился высший идеал правды и порядка, один способный руководить поступками нашими? Без этого страсть и нечистые движения сердца всегда успеют одолеть человека, и мы видим действительно, что Калинович из опасения, как бы не ускользнула из рук его обреченная жертва, приказывает закласть стеной дверь темницы, в которой содержался обвиненный, но еще не уличенный князь, и подавать ему пищу в отверстие. Спрашиваем опять: кто мог подсказать ему подобное решение, кроме одного чувства власти, не просветленного идеей, не руководимого истинными началами общественной нравственности? Он прикрывается законом, но уже действует во имя личных побуждений, принимая их за единственное мерило справедливости и пользы. Судьба общества поставлена, таким образом, на карту, и действительно, Калинович приведен к тому, что уничтожает злоупотребления водворением новых злоупотреблений и искореняет пороки, замещая их пороками другого вида и свойства. Впрочем, чего же и ожидать было от человека, который спасение общества полагал с самого начала только в энергии карательных мер, который не обнаружил ни одной здравой политической мысли и который ни разу не прислушивался к жалобам народа, если они касались чего-либо другого, кроме людей. От этого грубая деятельность его, лишенная мысли, представляется как читателю, так и обществу чем-то вроде необыкновенного феномена, которого предусмотреть и от которого защититься нет возможности. Он проходит, как землетрясение, каменный дождь, потоп, разрушительная буря и т. п.; существование его посереди людей не приносит с собой предчувствия благой мысли, светлого общественного идеала, способного покорять сердца, а потому очень естественно, что люди отвращаются от него и оставляют его одного в добычу врагам и возрастающей его злости, которая только случайно отыскала почетное чиновничье ложе для проявления себя.