Григорий Амелин - Письма о русской поэзии
Все «штампы», используемые для обозначения верха на ящиках с хрупкими предметами, Пастернак употребил в своей лирике: черный бокал («Зимнее небо»), зонтик («Лирический простор»), восклицательный знак («Appassionata») – «Смотри, с тобой объясняются знаками… Так далеко зашло» («Полярная швея»).
Но в «Черном бокале» говорится не только об упаковщиках-носильщиках во всех переносных значениях слова «нести», но и о самом «знаке переноса», черточке – дефисе, буквальный смысл которого – «разделение», расколотость слова (то есть «разложение действительности» на части). Этому смысловому «разделу» и посвящен «Вокзал» (из «Близнеца в тучах»). Разбивке на транспортных путях подвергается слово «экс-пресс», и вокзал в соответствии с приставкой «экс-» (франц. «бывший») становится вместилищем прошлого: «Бывало, – вся жизнь моя – в шарфе…», «Бывало, посмертно задымлен…», «Бывало, лишь рядом усядусь…», «Бывало, раздвинется запад…» А затем рельсовой чертой мир делится на рифменные пары – прошлое и настоящее, запад и восток, этот и тот свет, земля и небо, голова и ноги, встречи и разлуки.
В «Охранной грамоте» – о возвращении Скрябина: «Он приехал, и сразу же пошли репетиции “Экстаза”. Как бы мне хотелось теперь заменить это названье, отдающее тугою мыльною оберткой, каким-нибудь более подходящим! Они происходили поутрам. Путь туда лежал разварной мглой, Фуркасовским и Кузнецким, тонувшими в ледяной тюре‹…› Музыку выпускали. Пестрая, несметно ломящаяся, молниеносно множащаяся, она скачками рассыпалась по эстраде» (IV, 153). Напоминает «Поэма Экстаза» мыльную обертку потому, что весь этот отрывок списан с этюдника – стихотворения «Еще более душный рассвет»: «Накрапывало. Налегке / Шли пыльным рынком тучи ‹…› Я умолял приблизить час, / Когда за окнами у вас / Нагорным ледником / Бушует умывальный таз / И песни колотой куски, / Жар наспанной щеки и лоб / В стекло горячее, как лед, / На подзеркальник льет». Экстаз движущейся песни-мольбы раскалывается на словесные куски, как лед, и поэтизирует рутину – утреннее умывание в тазу с мылом «Экстаз» (само стихотворение имеет еще более ранние пастернаковские «заготовки» – прозаические отрывки 1910 года о Реликвимини «Уже темнеет…» и о Дмитрии Шестокрылове «Мышь»).
Переносные значения и знаки переноса (черта, дефис-разделение) становятся существеннейшими символами для понимания как отдельных стихотворений, так и крупных вещей – «Аппелесова черта», «Воздушные пути».
А теперь из совсем позднего текста, из «Доктора Живаго»: «Шура Шлезингер была теософка, но вместе с тем так превосходно знала ходправославного богослужения, что даже toutetransportée[франц. “в восторге”], в состоянии полного экстазане могла утерпеть, чтобы не подсказывать священнослужителям, что им говорить или петь» (III, 57). Вот та французская языковая калька, которая изначально (с 1910 года) развивается, видоизменяется и сопутствует всем переносным значениям поэтического воодушевления, порыва, экстаза. В русском сниженном слоге этот восторг звучал бы так: «в ходе службы ее совсем понесло, занесло» и проч. А ведь словесная игра вошла в прозу так естественно и ненавязчиво. Но это и чрезвычайно важное автопризнание – вдохновение не отменяет, а лишь усиливает пристальное внимание к слову. Роман – огромное живописное полотно, написанное на основе этюдов-стихов. На этом настаивал сам Пастернак. Хотя бы ради чтения этой прозы необходимо их понимать, а не опрометчиво нарекать темной речью пьяного.
Еще один пример из «Доктора Живаго», опосредованно связанный с эротическим отрывком «Спекторского». (Намеренно воздержимся от цитат из Быкова на эту «клубничную» тему.) «За перегородкойдевушка подтирала пол и, громко плача и свесив над тазомголову с прядями слипшихся волос, лежала на кровати мокрая от воды, слез и пота полуголая женщина. Мальчики тотчас же отвели глаза в сторону, так стыднои непорядочно было смотреть туда. Но Юру успело поразить, как в некоторых неудобных, вздыбленных позах, под влиянием напряжения и усилий, женщина перестает быть тем, чем ее изображает скульптура, и становится похожа на обнаженного борца с шарообразными мускулами в коротких штанах для состязания» (III, 62). Видение смещается, и уже по эту сторону перегородкиЮра видит спящую Лару, затем ее безмолвный обмен взглядами с Комаровским, сжатие сердца от зрелища таинственной и неиспытанной силы и финальная фраза: «Юра думал о девушке и будущем, а не об отце и прошлом» (Друг сообщает ему в это время о злодейской причастности адвоката к смерти отца.) Девственный Юра-мальчик из былого уже прозревает свою любовь, а также догадывается о том знаменитом будущем пассаже, в котором взрослый Пастернак описал женщину в любовном порыве, экстазе – «И задыхаясь, собственная грудь/ Ей голову едва не оторвала / ‹…› И обожанья бурное русло / Измученную всадницу матраца / Уже по стрежню выпрямив несло». Ее понесло, ее возвышает и роняет на арену сражения движение пола. (Все помнят из «Охранной грамоты»: «Движенье, приводящее к зачатью, есть самое чистое из всего, что знает вселенная»). А порывистое, экстатическое видение Юры зарождается в транспортировке, переносе значений и смыслов по вертикали и горизонтали – от низкого к возвышенному (и обратно), от прошлого к будущему (и обратно). Перегородка-дефис разделяет «экстаз». По одну сторону стыдное и нечистое зрелище, когда женщину тошнит и рвет над тазомпосле отравления. По другую – прекрасная, порывистаяи несчастная девушка будущего. («Несчастная затем, что я вдвойне / Люблю тебя за то и это рвенье!» Кстати, в этом двойном «рвенье» – разгадка и содержанье «спекторской» Ольги Бухтеевой, неистовой любовницы в прошлом и ревностной революционерки в настоящем.)
Да, это знаки и символы верха и низа, прошлого и будущего, чистоты и грязи, движения и статики, света и тьмы, но это собственная (и совсем не символистская) пастернаковская поэтика преобразования слов. Мы потянули только за одну ниточку словесного ряда из «Черного бокала», а их тьма. Импровизации и вариации поэта – всегда на основательно подготовленных платформах превращений и взаимообменов слов. А его прославленные «случайности» и «взрыды», природные катаклизмы и умиротворения – тоже глубоко продуманный и фундаментальный поэтический антураж, продиктованный искусством, которое всегда хитрит и привирает.
3
Теперь «Сестра моя жизнь». Быков полагает, что в этом сборнике «почти нет упоминаний о революции» (с. 134), что «в 1917 и 1918 годах Пастернак еще не понимал происходящего и, по сути, не осмысливал его. Он занимался выживанием»; «никаких художественных свидетельств самого Пастернака об этих событиях ‹о беспрерывной стрельбе› у нас нет» (с. 156). Биограф в упоении цитирует «Звезды летом» (из цикла «Развлеченья любимой» в «Сестре моей жизни»). В его версии – это «оглушительный по простоте» текст, радостное лето революции, когда «ничто еще не успело испортиться и извратиться, – просто рухнули стены, спала пелена, сняты шоры, и мир предстает свежевымытым, подлинно как в первый день творенья». Не будем сейчас разбираться, когда появилась I строфа (в 1918 или 1919), и зачем Пастернак в 1956 году объяснял А. Рипеллино в письме, что «газовые, жаркие» – это розы, и ветер пробует их приподнять. Вообще, хитроумная уклончивость комментариев поэта к собственным текстам – особая статья. Итак:
Рассказали страшное,
Дали точный адрес.
Отпирают, спрашивают,
Движутся, как в театре.
Тишина, ты – лучшее
Из всего, что слышал.
Некоторых мучает,
Что летают мыши. ‹…›
Газовые, жаркие,
Осыпают в гравий
Всё, что им нашаркали,
Всё, что наиграли.
(I, 132)
Конечно, «газовыми, жаркими» могут быть и цветы (раз поэт сам так заявляет), тем не менее, как всегда у Пастернака, искомые объекты-близнецы прячутся в тучах. Глагол «шаркать» сопровождает «звезды летом» (они «star», старики), тогда как зимой, несмотря на возраст, звезды катаются на коньках и «режут» лед («Зимнее небо»). Звездам присвоены качества ламп, фонарей – они и сияют, и газовые, и жаркие (и осыпают свет на фон, основание, на газон). Вот тогда становится понятно, о чем же таком страшном эти звезды-лампы, что движутся на небесном театре, как у рампы, рифменно рассказали – они поведали о вампах, вампирах. Крупные летучие мыши, что некоторых мучают, так и называются – «вампиры». Керосиновые лампы у Пастернака в «Поверх барьеров» тоже связаны и с кровью, и с «бездной поводов, чтоб набедокурить»:
Какая горячая кровь у сумерек,
Когда на лампе колпак светло-синий!
Мне весело, ласка, понятье о юморе
Есть, верь, и у висельников на осине.
(I, 459)
Стихи «Сестры моей жизни» Пастернак писал, заклеив страницы сборника «Поверх барьеров». В 1915 году идет война, льется кровь, и у ламп (как и у поэта) – высокая температура (зашкаливает за сорок градусов). В 1917-1918 вампирское кровопролитие продолжается, и указан адрес: «на каком-то градусе и меридиане». Пулеметные очереди стоят «до края света», мир охвачен пальбой, ревут машины, чтобы заглушить расстрелы «в подвалах трибунала», тараторит мотоцикл, «громкий до звезд, как второе пришествие». Как тут не признаться: «Тишина, ты – лучшее из всего, что слышал» (здесь «фон» фонаря – не свет, а звук). Метафизическая тишина – потому и лучшее, что нет крови, смерти, братоубийства. А еще через четверть века Пастернак скажет и совсем точно: «Ампир всех царствований терпел человечность в разработке истории, и должна была прийти революция со своим стилем вампир ‹…› и своим возвеличеньем бесчеловечности». Быков полагает, что к такому итогу поэт пришел только после Отечественной войны, а «Звезды летом» – это так, «праздник, детская игра, фейерверк волшебных неожиданностей…» (с. 148). (И дело не только в «Звездах…», он и во всех остальных пастернаковских текстах так накуролесил!)