Лев Пирогов - Упирающаяся натура
Трудно сказать, какая повесть будет объявлена победительницей. На мой взгляд, состязаться должны Иван Наумов и Афанасий Мамедов, но жюри может склониться и к Алисе Ганиевой (тут и повесть удалась, и девушка умная, красивая, к тому же актуальных кровей), и к Анне Немзер (всё-таки проделана большая работа, а любить, как мы помним, можно и не за «лучшую вещь»), а если захочется лавров последнего скандального «Букера» — то и к Сергею Красильникову.
К тому же не следует забывать, что «Белкин» — это ещё и соревнование журналов. Скажем, в этом финале нет «Нового мира» — уже скандал. А журнал «Дружба народов» аж два раза представлен; если ещё и дать ему…
Ну да это в конце концов совершенно неинтересно.
Главное, спасибо им за барана!
Эти пирожки уже есть нельзя
Когда Людовик XV женил своего внука, будущего Людовика XVI, на эрцгерцогине Марии-Антуанетте, парадный стол был накрыт всего на 24 персоны, но тогдашняя французская общественность по страшному блату добывала билеты, чтобы хоть с галёрки поглядеть на свадебный пир.
Добрая традиция эта легла в основу литературной премии «НОС», которую называют самой открытой премией в истории многострадального человечества. Решение выносится прилюдно. Члены жюри собираются за столом и вслух решают, кого на этот раз наградить: Владимира Сорокина или нет, а все желающие сидят вокруг и волнуются.
Похоже на еврейский ритуальный обед — тиш, когда почтенные раввины беседуют за трапезой на разные духовные темы, а прочие им внимают. Говорят, это очень красиво: под столом копошатся дети, символизируя вечную жизнь традиции, а зрителей и слушателей вокруг стола набирается по несколько тысяч.
Думаю, на следующий год Сорокин опять что-нибудь напишет, и мы опять поволнуемся. В прошлом году, дебютном для премии, его исполненный отважной политической сатиры роман «Сахарный Кремль» получил только вторую премию (приз зрительских симпатий). В этом году справедливость восторжествовала, но вот надолго ли?
Больно и мучительно представлять, что в следующем году премию «НОС» может получить опять не Владимир Георгиевич! Это же всё равно как при живом Толстом разных боборыкиных награждать. Писателей в России, как известно, всего трое. Из них: Акунин получил премию «Антибукер», Пелевин — «Национальный бестселлер», а как же самый главный русский писатель?
Повесть, благодаря которой награда наконец-то нашла героя, называется со вкусом: «Метель». На первых её страницах перед нами предстаёт станционный смотритель. Он не даёт лошадей доктору, спешащему с чудесной вакциной на выручку больным (тут уже кому что, а мне вспоминается рассказ молодого Шукшина «На телеге»). Приходится ехать на хомячках.
В пути всё время ломается санный полоз (потому что, строго говоря, непонятно, что там ещё в санях может ломаться), и герои постоянно его чинят. В последний раз полоз ломается, застряв в глазнице замёрзшего великана, и вознице приходится вырубать его топором. Из-под топора летят костяная крошка и кусочки смёрзшейся зеленоватой гнили. «Гайморит», — ставит диагноз доктор по результатам вскрытия. Потом он бродит ещё немножко, видит трёхэтажного Снеговика с морковкой в причинном месте (вот вам, а не счастливый конец, как бы сообщает эта метафора), возвращается к саням, и они с возницей счастливо замерзают.
То есть замерзает возница, символизирующий как бы русский народ, а доктор, как бы символизирующий сестру его интеллигенцию, не замерзает, потому что его подбирают неподвластные метели китайцы. Им же достаются и хомячки.
Вот такая поучительная история.
Полная мифопоэтических аллюзий и реминисценций. Мы бы упали в обморок, случись нам прочесть ТАКОЕ в каком-нибудь зажелезнозанавесном восемьдесят энном году. «Батюшки, ведь это же он про эпидемию гриппа!»
Теперь лишь сыто и подслеповато щуримся.
Нет, что ни говори, а свобода слова не идёт на пользу разящей его остроте.
Что хотел сказать писатель, примерно понятно, а вот зачем он это хотел сказать? Без этого «ЗАЧЕМ» читать «Метель» так же увлекательно, как инструкцию к стиральной машине.
Столь же трудно понять мотивы людей, вручающих за это премию «НОС» (имени почему-то Гоголя, хотя из эмблемы премии явствуют очки и безупречный профиль Ходорковского). Вот и думаешь: «Это они опять что-то разрушают поди. Какую-нибудь русскую гуманистическую традицию». Так ведь сами они, наверное, так не думают? А что думают-то?
(Иногда, бывает, идёшь по улице и вдруг с особенной остротой понимаешь, что все люди вокруг думают слово «лошадь».)
Творчество Сорокина, при всём своём известном своеобразии когда-то вполне живое, превратилось теперь в «салон». Вроде как учитель мудрости дзен вместо того, чтобы бить учеников палкой по голове (для просветления), выписывает им справки: «Один (1) удар получил». И дело не в том, что учитель выдохся (может, и лучше стал), а в том, что время этих просветлений прошло.
То, что кажется нам истиной в наши двадцать лет, к тридцати становится неважным, а к сорока — непонятным. И наоборот: что в двадцать кажется чепухой, в сорок может перевернуть душу. Так бывает с людьми и так бывает с эпохами. Когда в обществе порядка с избытком, душе хочется «карнавала», «деконструкции» и «герменевтики беспокойства», а когда порядка нет и не предвидится, — душе, напротив, хочется покоя.
Вот если бы Сорокин вдруг написал книгу о человеке, хоть о себе самом, о своих друзьях, семье, о дочках, о том, «как дошёл до жизни такой» и как ушёл (если ушёл, конечно), то я бы прочитал её с большим интересом. Способен ли написать такую книгу тот, у кого одни снеговики на уме? Ну, по крайней мере сымитировать можно попробовать. Сорокин же замечательный имитатор, вот только имитирует в последние десять лет лишь самого себя.
Попробовать бы ему в самом деле написать что-нибудь «под Трифонова». (Ну или сперва «под Улицкую», это будет и легче, и гораздо смешнее, — я, кстати, и приём подсказать могу: смотри журналы «Семь дней», «Биографии» и «Караван историй», там все её секреты зарыты.) А как дойдёт стиль до автоматизма, так и новые смыслы начнут сами собой рождаться. Новый внутренний мир откроете. Новых читателей, новые перспективы.
Вы же знаете, Владимир Георгиевич, я плохого не посоветую, я не какой-нибудь там Павел Басинский.
Со мной сам Пригов советовался!
Дело было, как сейчас помню, на презентации одной из ваших книг в клубе «Муха». Там как раз все окончания литературной части ждали (а строже говоря — начала банкета). Подходит ко мне Дмитрий Александрович и спрашивает: «Как вы думаете, эти пирожки уже можно есть?..»
А до смерти — четыре шага
Алёша воевал, был ранен, поправился, довоевал и всю жизнь потом с омерзением вспоминал войну. Ни одного потом кинофильма про войну не смотрел — тошно. И удивительно на людей — сидят смотрят!
Василий Шукшин, «Алёша Бесконвойный»Маркетологи утверждают, что книжный рынок не жалует коллективных сборников. Тем более замечательно, что книга «Четыре шага от войны» получила столь обильную прессу. (И поди отменно продалась — при своём-то крошечном тираже.) Не повернётся язык сказать, что успех незаслуженный.
Другой вопрос — заслуженный кем, чем?
Ну, наверное, Вадимом Левенталем и Павлом Крусановым, авторами идеи и замечательного названия («До тебя мне дойти нелегко, а до смерти…»). Четыре послевоенных десятилетия, от пятидесятых до восьмидесятых. Писатели, родившиеся в эти годы (Левенталь — самый юный из них), пишут о войне, которая становится всё дальше и дальше…
Только тут ведь ещё вот что важно. В несравненно большей степени, чем своим придумщикам, книга обязана успехом самому магическому слову «война». Сколько ни плевали в него, сколько ни твердили, что Великой Отечественной пора бы отойти в область преданий, а до сих пор заставляет внутренне собраться каждого русского.
Но вот именно этой собранности я в книге и не увидел. Книга получилась не про войну, а почему-то вдруг — про войнушку.
В рассказе Александра Карасёва «Предатель» (одном из лучших) война прямо так и представлена — детской игрой в солдатики. Да, на фоне жизненной трагедии деда, но — сколько там в рассказе того деда… И сколько солдатиков!
Виртуозно имитируя губами рёв моторов, играет в танчики Илья Бояшов, в морской бой — Сергей Коровин, в Гитлера — Максим Кантор…
Герман Садулаев с детской доверчивостью называет бумажные полосы, крест-накрест наклеиваемые на оконное стекло, «светомаскировкой», и редакторы верят ему на слово.
При том что небольшой рассказ Садулаева едва ли не лучше всех попадает в заявленный формат. Пребывающая в сумерках сознания старушка-блокадница снова ощущает себя маленькой девочкой, живущей во всё-таки захваченном врагом Ленинграде. Она снова голодает, а «где недавно висело вырезанное из жести тёплое «Молоко», мерцает ядовито-синим люминесцентом написанное по-русски незнакомое и страшное слово: «Супермаркет»».