Юрий Карабчиевский - Воскресение Маяковского
Нет, футуризм не годился для роли государственного искусства. Он был слишком шумен и непрезентабелен. Он, конечно, заложил основы будущего, и, пожалуй, в литературе соцреализма не найдется ни одного существенного качества, которое бы не содержалось на страницах Лефа и с этих страниц не провозглашалось. Но делалось это уж слишком прямолинейно. Здесь всякая верная государственная мысль доводилась до парадокса, до карикатуры, до полного и явного идиотизма…
В качестве последней, исчерпывающей иллюстрации я хочу в заключение этой главы привести отрывок из одной статьи. Я знаю, читателю будет трудно поверить, что она действительно существует, и поэтому я отсылаю его в библиотеку, куда он, естественно, не пойдет, но от сомнений, надеюсь, избавится. М. Левидов. О футуриме необходимая статья. Леф № 2, апрель— май 1923.
Чем замечательна статья Левидова? Тем, что Левидов, в отличие от друзей его лефовцев, нормальным человеческим языком излагает всю нечеловеческую суть их движения. Соответствовало ли это планам футуристов, не знаю. Быть может, он оказывает им медвежью услугу, быть может, он проговаривается. Что ж, для нас это тем более ценно.
Я рискую ослабить впечатление от чтения этих отрывков, но не могу удержаться, чтоб не сказать: я был потрясен. Причина и следствие, анализ и синтез неожиданно поменялись местами. Все наше сегодняшнее разоблачительство оказалось избыточным и наивным. Мы снимаем, снимаем парадные одежки и лживые маски, мы затрачиваем уйму энергии, добираясь, как нам кажется, до скрытой истины. Мы говорим: искусство всегда оппозиционно, поэтому все диктатуры его подавляют. И думаем, что это хоть и верно сказано, но все же слегка гипербола. Мы говорим, что вокруг — дешевый оптимизм, машинное массовое производство, что в нем и для него нет ничего святого — и думаем, что дошли не только до истины, но и до некоторого парадокса, до гротеска, подсвечивающего эту истину. Мы пишем фантастические романы о выхолощенном обществе будущего, где искусство производится на специальных фабриках, а вдохновение выдается отмеренными дозами — и полагаем, что это и впрямь фантастика, и гордимся своим воображением, способным вероятное доводить до невозможного. Так вот, оказывается, что одежки и маски были действительно надеты впоследствии, а продукты нашего разоблачительства, все эти гротески и парадоксы, никакими не были парадоксами, а реальной и жесткой программой действий.
Итак, «О футуризме необходимая статья». Мне хотелось прокомментировать каждую фразу. Я сдержался и ограничился молчаливым курсивом.
…Осуществляя идею революции как обнажения приема, футуризм не только обнажил публичный прием, но превратил его в проститутку, сделав прием доступным всем и каждому.
(…) Итальянский футуризм ставит ставку на сильного. Прекрасно! Сейчас этим сильным кажется фашизм. Завтра этим сильным скажется революция.
Всякое движение в мире, ставящее сейчас ставку на сильного, — ставит ее объективно на революцию, каковы бы ни были субъективные его устремления (…)
Теперь время закладывать фундамент фабрики оптимизма.
Руками футуристов.
Тех, кто возглашает:
— Алло, жизнь!
— Здравствуй, жизнь! Ты трудна, но проста. В тебе нет святости, ты не нуждаешься в благословении, — ты жизнь, к стенке ставящая священников всего священного.
Священен лишь оптимизм (…)
И отсюда вывод, совершенно непреложный, сначала пугающий, но такой простой:
— Всякое искусство в революционной стране — не считая футуризма — имеет тенденцию стать или уже стало, или на путях к становлению — контрреволюционным. Не футуристическое искусство в период революции — а этот период не баррикадами и гражданской войной измеряется — является тихой заводью пессимизма.
Борясь с искусством — до конца, до уничтожения его как самостоятельной дисциплины, футуристы утверждают оптимизм.
(…) Фабрика оптимизма строится сейчас в России. Расчетливого, умного, рабочего оптимизма. Одно крыло фабрики — на свой страх и ответственность сооружают футуристы. Это то крыло, где будет производиться для массового потребления оптимистическое искусство. Машинным способом производиться, лучшими техническими приемами.[7] Вдохновение будет выдаваться ежедневным пайком, строго отмеренными порциями, — работникам этого крыла (…)
Алло, жизнь! Ты — материал нынче, тебя организуют, делают. Так если делаем и организуем жизнь, — неужели не сделаем, не сорганизуем искусство? Неужели чижики помешают?
Маяковский весело смеется.
Глава пятая
СХЕМА СМЕХА
Маяковский весело смеется.
Во всей невозможной статье Левидова эта фраза — самая фантастическая.
Маяковский никогда не смеялся.
В этот странный душевный дефект так трудно поверить, что даже близкие к нему люди часто оговариваются: «смеялся». Полонская даже написала «хохотал», и Лиля Юрьевна Брик, более трезвая, да и знавшая Маяковского ближе и дольше, одернула ее: «Никогда не хохотал!»
Он иногда улыбался, довольно сдержанно, чаще одной половиной лица, но никогда не смеялся вслух, тем более — весело. Веселый смех означает расслабленность, что совершенно было ему не свойственно, как и всякое естественное, неподконтрольное движение.
Будто бы вода —
Давайте мчать, болтая,
будто бы весна —
свободно и раскованно!..
Для Маяковского это такое же невыполнимое действие, такая же литературная гипербола, как и желание выскочить из собственного сердца. Он всегда напряжен, всегда организован, всегда озабочен собой.
Предельно доброжелательный Пастернак понял это с первого же знакомства, отметив его железную выдержку и то, что Маяковский в обыденной жизни просто «не позволял себе быть другим, менее красивым, менее остроумным, менее талантливым».
Нечто подобное отмечали многие его современники. «Он прочел эпиграммы, окружив рот железными подковами какой-то страшной, беспощадной улыбки» (К. Чуковский).
Вот это похоже.
Юмор Маяковского… Притча во языцех, уже как бы и не два, а одно слово, и кто усомнится в его правомерности?
Вот необходимые доказательства.
«— Коля звезда первой величины.
— Вот именно. Первой величины, четырнадцатой степени».
«— Сколько должно быть в пьесе действий?
— Самое большое пять.
— У меня будет шесть!»[8]
Смешно, не правда ли?
Это реплики, приводимые современниками в качестве наиболее ярких иллюстраций.
Ну ладно, это в быту, в повседневной жизни. То ли дело эстрада! Сохранилось множество ответов на записки и реплик на устные выкрики. Известно, к кое значение придавал он таким выступлениям. Это было для него не менее важно, а подчас и гораздо важнее стихов. Он тщательно готовился к каждому вечеру, многие остроты сочинял заранее, а порой и самые записки с вопросами. И вот как это выглядело в конце концов:
— Маяковский, каким местом вы думаете, что вы поэт революции?
— Местом, диаметрально противоположным тому, где зародился этот вопрос.
— Маяковский, вы что, полагаете, что мы все идиоты?
— Ну что вы! Почему все? Пока я вижу перед собой только одного.
— Да бросьте вы дурака валять!
— Сейчас брошу.
И так далее.
Конечно, можно вполне допустить, что эти и другие такие же шутки вызывали громовый хохот аудитории. Аудитория, а лучше сказать толпа, над чем только не хохочет и всегда громово. Известно, как быстро она воспламеняется, как легко в ней возникает цепная реакция, какой достаточно ничтожной искры. И нельзя сказать, что не надо уменья, чтобы высечь эту искру. А чтоб высекать ее постоянно, когда потребуется, необходимы еще и внешние данные, и голос, и энергия, и самоуверенность, и много всякого, и что угодно, но только не чувство юмора.
Юмору Маяковского много страниц посвятил Валентин Катаев.
Вот одно из его свидетельств.
«Оба слыли великими остряками…
— Я слышал, Владимир Владимирович, что вы обладаете неистощимой фантазией. Не можете ли вы мне помочь советом? В данное время я пишу сатирическую повесть, и мне до зарезу нужна фамилия для одного моего персонажа. Фамилия должна быть явно профессорская.
И не успел еще Булгаков закончить своей фразы, как Маяковский буквально в ту же секунду, не задумываясь, отчетливо сказал своим сочным баритональным басом:
— Тимерзяев.
— Сдаюсь! — воскликнул с ядовитым восхищением Булгаков и поднял руки. Маяковский милостиво улыбнулся.
Своего профессора Булгаков назвал: Персиков».
Оставим в стороне натянутость этой сцены, ее суесловие. Чем-то она напоминает рассказ Чуковского с его «мясом» в уитменовском подлиннике. Но отметим, каким примитивным примером вынужден иллюстрировать Катаев несравненный юмор своего героя. И еще отметим, что Михаил Булгаков, не только настоящий, действительно остроумный, но и этот, придуманный хитрым автором: восхищенный, но ядовито, ядовитый, но с поднятыми руками, — невысоко ценит остроумие Маяковского и уж во всяком случае в нем не нуждается.