Пьер Зеель - Я, депортированный гомосексуалист...
В горах весенние ночи 1941 года были прохладными. В центре каждого барака установили черную печь, на которой в удачные дни можно было сварить какую-нибудь случайно найденную пищу и утолить голод. Населявшие барак узники объединялись в компании по своим взглядам, иногда политическим, и это немного облегчало чувство изоляции и тяжесть каждого дня. Я не входил ни в одну из этих групп солидарности человеческой. Нося голубую ленту, значение которой было быстро понято моими товарищами по несчастью, я понял, что мне нечего ждать от них: сексуальная вина могла стать лишь дополнительной тяжестью среди тюремного равенства. Позже я убедился в этом, когда мне случилось посетить тюрьму в Руане. В мире заключенных я был нежелательным звеном, недоноском, постоянно рискующим оказаться жертвой насилия со стороны любого, существом, состояние души которого никто не принимал во внимание, всячески зависимым от капризов и прихотей надзирателей.
В конце дня, после всех физических и моральных унижений, мы падали на соломенные тюфяки, голодные и измученные. В бараки, каждый из которых был рассчитан на пребывание сорока пяти заключенных, набивалось до ста сорока человек. Деревянные нары стояли в два, а то и в три этажа. Брошенные прямо на доски, наши соломенные тюфяки были попросту набитыми соломой мешками, которые поднимали столько пыли, что спавший на них легко мог задохнуться. Естественно, самыми желанными были высокие нары, расположенные близко к очагу. Часто наши надзиратели, ища возможные тайники, сбрасывали все на пол или даже без всяких объяснений уводили узника в другой барак. И битва за спальные места возобновлялась. Она была упорной, ибо редкие часы сна ценились нами на вес золота.
На нары, расположенные над моими, положили молодого человека, который по ночам очень тяжело дышал, и у него часто случались приступы астмы. Медсанчасть снабжала его эвкалиптовыми сигаретами, чтобы он не так задыхался, но другие заключенные воровали их. Он не осмеливался пожаловаться, и ночные приступы становились все тяжелее, теперь они просто не давали заключенным заснуть. Несчастье случилось потому, что из барака поступили жалобы на пропажу драгоценных горбушек хлеба, выпрошенных вперед кое-кем из нас для вечерней трапезы. Молодой астматик был публично обвинен в этой мелкой краже теми узниками, кто отвечал за порядок в бараке.
Несчастного подвергли несправедливому наказанию. Он прекрасно понимал, сколь неумолимой была угроза репрессий. Но, пожаловавшись в СС, сам сделал свою участь еще тяжелее. Придуманная для него расправа заключалась в том, что его завязали в мешок, который мы, один за другим, в меру своей озлобленности, должны были бить ногами. Каждый удар, полученный этой искупительной жертвой, по месту, в которое старательно прицеливались, причем больше всего доставалось голове и половым органам, немного уменьшал чувство унижения от насилия, которому подвергались мы сами. С распухшим лицом и окровавленным телом его отправили в медсанчасть. Скоро он ушел из нашего барака и исчез. Немного позже мы услышали о его смерти.
Живя среди самых молодых узников лагеря, я боялся привлекать излишнее внимание. В перерывах между двумя нарядами на работу я всячески старался ни с кем не заговаривать и замыкался в одиночестве отчаянья, не допускавшем даже намека на сексуальное желание.[26] Сама мысль о желании была невозможна в этом пространстве. Призрак не имеет ни лица, ни сексуальности. Каждый из нас был один среди множества. И только в краткие мгновения, когда мы могли рассмотреть друг друга в тишине, я видел некоторых из тех, кто был в том фургоне 13 мая 1941 года, и замечал знакомые лица. Но узнать в них прежних людей было очень трудно — так наши нелепые робы, бритые головы и истощенные тела меняли возраст и внешность.
Мы превратились в пошатывающиеся скелеты. Оказавшись в положении безмолвного наблюдателя, я, конечно, видел и понимание, и сочувствие, но эти случаи были очень редкими. Например, вспоминаю двух чехов, явно давних любовников, которым время от времени удавалось обменяться парой фраз, встав лицом к окну нашего барака. Они поворачивались ко всем спиной и просто смотрели на отражение друг друга в стекле, когда этого никто не мог заметить.[27] Но теснота и страх доносов почти не оставляли места для подобных проявлений человечности. Разве что несколько раз менялись сигаретами или передавали друг другу окурки. Но если у тебя находили сигареты, ты подвергался наказанию — двадцать пять ударов хлыста или пятнадцать дней карцера.
Мы пытались противостоять деградации, в которую нас бросали с неслыханной жестокостью. Вся наша гигиена состояла из струйки ледяной воды во дворе барака. Внутри барака лежбища кишели насекомыми. Заключенные, страдавшие от истязаний и побоев, перевязывали раны чем придется, тем самым инфицируя их. Но это никого не беспокоило.[28] Единственной ценностью была сила. Основным занятием СС были избиения. Как-то раз они решили примерно проучить всех заключенных в лагере и прекратили измываться над нами, только дойдя до четвертого барака, потому что задыхались и уже были в изнеможении!
Вскоре я начал мучиться от дизентерии и острых приступов ревматизма в руках. От ремня катка, которым утрамбовывали лагерные дороги, у меня начались сильные боли в животе; ноги же, совершенно израненные, были навсегда покалечены. Теперь мне приходилось целыми днями лежать неподвижно с окровавленными конечностями.
Время от времени меня вызывали в медсанчасть, чтобы оказать какую-нибудь помощь. Медик-ассистент держался со мной очень любезно. Он был уроженцем этих мест, и, конечно, его пригнали сюда насильно. Заметив, как я страдаю, он потихоньку сунул мне в рукав плитку шоколада. Позже я пытался разыскать его, но жители его деревни не смогли или не захотели ничего мне сообщить. Возможно, потом он примкнул к коллаборационистам. Или его работа в лагере вызывала омерзение. Если после Освобождения у него были неприятности, то я сожалею, что не смог засвидетельствовать, как он был вежлив и на какой риск не побоялся пойти, чтобы оставаться человеком в таких страшных условиях. Ведь за его спиной неусыпно стояло СС.
Меня одолевал ужас каждый раз, когда мое имя доносилось из громкоговорителя. Потому что иногда меня вызывали для того, чтобы провести на мне чудовищные эксперименты.[29] Чаще всего это были очень болезненные уколы в соски. Я прекрасно помню белые стены, белые халаты и смеющихся медиков-ассистентов... Нас вызывали с полдюжины, мы, раздевшись до пояса, стояли в линеечку у стены. Инъекции они делали, метая в нас шприцы, как метают дротики на праздничной ярмарке. Во время одного из таких сеансов тот несчастный, что стоял рядом со мной, внезапно рухнул на пол, потеряв сознание. Шприц пронзил ему сердце. Больше мы его не видели.