Эммануил Фейгин - Здравствуй, Чапичев!
Но если дядя Вася обладал чутким обонянием, то глаза его постоянно подводили — видел он плохо. Карманникам это было на руку. Но здесь, на площади, они действовали все же осторожнее, не так нагло, как на вокзале: боялись попасться в железные лапы степных «дядьков», скорых на расправу и беспощадных к ворюгам.
Очень интересно было в те дни на площади у райвоенкомата! Многих джанкойцев, в том числе и меня, тянуло туда как магнитом. А тут как раз повезло: мастер послал меня на станцию узнать, пришел ли груз для мастерской. Был час обеденного перерыва, и я на законнейшем основании махнул на площадь. Воздух здесь был наполнен самыми разнообразными запахами: остро пахло лошадьми, дегтем, арбузным соком, молодым, еще не перебродившим вином с Арабатской Стрелки, земляничным мылом ТЭЖЭ, которое тогда было в моде. Особенно приятный «дух» шел от разворошенного в возах сена: пахло мятой, чебрецом, полынью, родной моей присивашской степью.
Я стоял на площади, жадно вдыхая ее ароматы, и смотрел во все глаза. А тут было на что посмотреть. В те годы Джанкойский район занимал огромную территорию: его бескрайние ковыльные степи простирались от Черного моря до Азовского, от круто просоленных берегов Сиваша и Перекопского вала почти до центральной части Крымского полуострова. Обширный край — целое государство по европейским масштабам. А Джанкой был его столицей. Со всех сторон сбегались к нему дороги — железная из Москвы на Севастополь и Керчь, старинный чумацкий шлях от Перекопа, множество проселков, летом пыльных, а зимой почти непроезжих из-за липкой и цепкой грязи.
В тот день площадь перед военкоматом особенно густо была заставлена повозками. Тут теснились и легкие степные брички, и рессорные татарские линейки, и ярко расписанные тачанки-тавричанки, и одноконные бидарки на двух высоких колесах, и крытые брезентом фургоны присивашских хуторян-немцев.
Сытые кони, капризно пофыркивая, нехотя, словно делая одолжение, ели из деревянных походных кормушек сочную «мешку» из дерти, половы и пшеничных отрубей. К мордам хуторских коней были привязаны полосатые цветные торбы, туго набитые отборным овсом нового урожая. Круторогие серые волы лежали с поджатыми под себя ногами, лениво отбивались хвостами от назойливых осенних мух и равнодушно жевали сено, подбирая его с земли влажными замшевыми губами. Почти у самого военкомата стоял одинокий верблюд. Вытянув длинную шею, он тоскливо смотрел поверх всего этого столпотворения, поверх приземистых джанкойских домиков куда-то вдаль. Смотрел напряженно, позабыв даже о неизменной своей жвачке, словно поджидал кого-то. А кого? Может, себе подобного.
«Наверно, худо и тоскливо живется одинокому верблюду, — подумал я. — Хозяин заставляет его ходить в одной упряжке с ленивым и угрюмым волом. А это не очень весело. И к шагу воловьему никак не приноровишься, да и характер у вола не дай бог: чуть что — пускает в ход рога».
Не знаю, тосковал ли в самом деле верблюд, но я, глядя на него, ощутил такую острую тоску, такое горькое одиночество, словно не верблюд, а сам я попал на чужбину. Какое там на чужбину — на другую планету! Моя фантазия в ту пору не знала удержу, ей нужен был только незначительный толчок, после которого все шло, как в трехсерийном приключенческом фильме. Но как бы ни увлекателен был фильм, все равно неизбежно появится на экране слово «конец» и в зале зажгут свет. Со мной на площади у военкомата произошло нечто похожее: через минуту я, уже не думая больше о верблюде, нырнул в шумное человеческое море, залившее площадь. Неси меня, людская волна, неси! Я твой, только твой!
Красивый, могучий народ — тавричане. Особенно хлопцы-призывники. Одни чубы их чего стоят! Пышные лихие чубы, выпущенные напоказ из-под каракулевых кубанок и лакированных козырьков новеньких фуражек. Любуйтесь, дескать, люди добрые, последний раз любуйтесь. Не сегодня, так завтра срежут их скрипучими ножницами под корень подручные парикмахера Ветросова.
Я жадно смотрел на призывников и «дядьков», слушал, о чем они говорили. А услышать тут можно было такое, чего ни в какой книге не прочтешь. Тут клялись в любви и верности: «Буду ждать тебя до гробовой доски!» Тут сыновья жаловались на прижимистых отцов, а отцы — на непослушных сыновей. Поглаживая прокуренные усы, старшие хуторяне давали детям, на голову переросшим их самих, родительские советы на все случаи жизни. Подвыпивший хлебороб, встретив тоже захмелевшего дружка, громко, на всю площадь, выкладывал свои горести. И про то, что телка годовалая — «царица с белой звездочкой на лбу» — подохла, и про норовистого коня, который «кусается и лягается, словно зверь лютый», и про строптивую жинку — «житья от нее нет: пропадаю, кум, ни за что пропадаю». Тут говорили о налогах, о комитетчиках, о том, будет или не будет вскорости война, о ценах на пшеницу и на мануфактуру.
То в одном, то в другом конце площади возникали песни. Вот плавно зазвучала украинская песня про Днепр и гайдамаков. Ее сменила задористая и боевая «Братишка наш, Буденный».
Перебивая друг друга, играли гармонисты. У них у каждого свой коронный номер: у одного гопак, у другого польки и краковяки, у третьего вальс «На сопках Маньчжурии», а четвертый такое заведет на своей неказистой трехрядке, век бы слушал. Но вот подъехали на линейках татары — чабаны из-под Ишуни. У них своя музыка — «чал»: две зурны, флейта и бубен с серебряными колокольчиками…
Как жаль, что мне надо было бежать на вокзал — обеденный перерыв на исходе, а я еще не успел заглянуть во двор военкомата. А ведь там самое интересное. Хоть на минуту, а надо заглянуть…
У ворот военкомата, украшенных кумачовыми лозунгами и зелеными ветками, я увидел Яшу и Тимку. Праздничное мое настроение сразу испортилось. «Что они тут делают?» Я подозревал тогда Тимку во всех смертных грехах. Впрочем, на Тимку мне наплевать, а вот Яша… Я решил спрятаться за возами и не спускать с него глаз. В случае чего… головы своей не пожалею, но не допущу, чтобы Яша «блатняком» стал. Чем-то очень дорог был мне уже тогда этот паренек из парикмахерской.
Яша с Тимкой о чем-то спорили. На площади стоял такой шум, что я никак не мог разобрать слов. Зато хорошо видел лица: у Яши лицо было крайне огорченное, а у Тимки, наоборот, веселое. «Уговаривает его Тимка, — думал я. — Уговаривай, уговаривай, еще посмотрим, чья возьмет. Ни за что не уступлю тебе Яшку, бандюга проклятый».
К дружкам подошла цыганка-ворожея. Она схватила Тимку за руку, повернула ее ладонью кверху и стала что-то быстро говорить. И вдруг Яша толкнул ее, сильно толкнул. Цыганка чуть не упала.
— Пошла вон отсюда! — зло крикнул Яша. — Катись колбасой, старая врунья.