Нонна Мордюкова - Казачка
Побыв немного, собралась уходить.
— Пойду. А то дети и муж погонят из дому.
— Иди, иди, коммунистка! Всё дела партийные у тебя.
— Да хоть бы и не партийные. Петровна есть Петровна. Надо будет — и до утра просидит, распоется, рассмешит всех, — заступилась за маму Дурка.
— Ну ничего, кадась мы ее заграбастаем.
Мама вмиг оценила Дуркиного кавалера: и форму рук приметила, и затылка, и тембр голоса ей понравился. Да и одет опрятно.
— Ничего, чистенький, аккуратный, — ответила она Дурке, когда та спросила: «Ну как он тебе?» Мама с ее проницательностью не раз отмечала подходящего мужчину, но это, как правило, ни во что не выливалось. Она была самолюбива, строга к себе, и тем сильнее, чем больше осознавала свою нелюбовь к мужу.
Они там гуляют, но мама знала, что тот, Дуркин, ждет лишь ее.
— Может, пойдем пройдемся? — сказала она как-то мужу. — А то все работа, работа… Посевную закончили — чего теперь?
— Вот еще! — Он скривил лицо, будто ему касторку предложили. — Иди одна. К Дурке зайдешь, частушки споешь.
Мама никогда не пела частушек, она пела, как богиня, красивым контральто, задушевные народные песни. Сам Алексей Денисович Дикий спрашивал меня: «Мама не скоро приедет?» Он слышал, как она поет, в ВТО — отмечали мы какую-то премьеру. Спрашивали о маме и другие режиссеры. «Как приедет — сообщу», — смеялась я. А рассказчицей, равной ей, была только я.
— Молодец, дочка! — хвалила она меня, когда я, бывало, подхватывала ее рассказы.
Дурка торжествовала. Привела такого мужика… Да еще москвича. Отличался он от колхозников. Почему-то особенно поразил всех его несессер.
Как-то приходит Дурка в слезах. Мама ну ее утешать:
— Не плачь, Дурка. Чует мое сердце — прохвост он. Никакой он не подводник. Брешет. Скорей всего, надводник: поверху сама знаешь чего плавает. Це такой, шо шукае, где плохо лежит… Бродяга-курортник… На выпивку налегает, а гроши давно кончились.
— Каже, с жинкою живут плохо.
— На черта ты ту накидку из бисера купила на толкучке? А теперь плачешь.
— Долгу богато… Я ж ему еще с собой дала на одежду. Сказал, что поженимся. Прошел уж месяц — ни гугу.
— Так ты ему еще и денег дала?!
— От радости.
— От какой такой радости?
— Дите будет…
— Это неплохо. Ты одинокая. Еремей-то твой сгинул где-то — без вести пропал.
— Да, пора уж, скоро тридцать мне.
Бедная Дурка: она не только продала кое-что за этот роман, но и купила себе пелерину из бисера. Думала, что наряд этот сблизит ее с тем высшим классом, к которому, по мнению Дурки, относился и ее будущий муж. А он уехал — и с концами. Родился мальчик. Слала Дурка письма в Москву — ни ответа, ни привета.
— Ты там поосторожней, а то еще пристрелит. — напутствовала она меня, когда я собиралась отвозить в Москву письмо ее «подводнику».
— Да ты что? — испугалась я.
— Он сказал, что наган имеет. Не упрекай его, поняла? «Баба не схочет, кобель не вскочит». Тьфу, дура я, прости меня, Нонк! Любила я его… Какие там упреки! Отдай письмо, чтоб никто не видел, — наставляла она меня.
И вот я в Москве. Еду на улицу Лесную, дом такой-то, квартира такая-то… Батюшки! Старый-престарый дом, еле держится. Поднимаюсь по стертым, с выемками, мраморным ступенькам. Сколько прошагало подошв по ним! Звоню. Сердце в пятки, но не отступать же! Волнуюсь и оттого все делаю не так. Дурка просила не отдавать конверт сразу, а сначала вызвать его в коридор. Выходит он в полосатой пижаме. Пижама когда-то белой была, а полоски коричневые. Хмурый, деловой. Конечно, сразу вспомнил меня, но сделал вид, что не узнал:
— Вам кого?
Через захламленный коридор коммуналки вижу настежь открытую дверь, стол с дымящимися тарелками. Некрасивая бледная женщина с плоской фигурой режет хлеб. Она спрашивает испуганно:
— Кто там? Это к нам?
— Здорово, друг! — говорю «подводнику». — Тебе привет из станицы Отрадной. — У меня даже в глазах потемнело. — В чем дело?! Вы запамятовали?..
Я вошла в комнату и шагнула к столу с тарелками. Женщина таращит глаза.
— Повторяю: вам привет из станицы Отрадной, из города Ейска. — Положила конверт на клеенку возле хлебницы и оборачиваюсь к нему: — Почему вы так много растратили тети Шуриных денег? И взяли у нее тоже много на какие-то покупки? Сколько лет уж — ни покупок, ни денег.
Я все не то говорила: разве можно заводить речь о деньгах? Однако это был разговор не о деньгах, а о нечестности. Мы никогда не были жадными. Но в подлость надо человека ткнуть носом — пусть понюхает.
— Гражданка, я вас не знаю… — лепетал отец Валерки.
— Знаете! И помните. — Я вскрыла конверт, вытащила фото и поставила перед ними. — А теперь еще и Валерку будете знать!
Я сбега́ла вниз по ступенькам под истерический крик:
— Вон отсюда! Шантаж!.. Вера, это шантаж!..
Как-то заехала я на хутор по дороге на юг, к морю — сыну бронхит полечить.
— Папаня! — слышу ломаный мальчишеский голосок в Дуркином дворе. — Тетя Нонна з Вовкою.
Постаралась не выдать удивления: Еремей Дуркин вернулся.
— Дядя Ерема, где Александра Григорьевна?
— Заходьте — она на берегу белье трепае.
— Я схожу к ней, — упредила я его.
— Она во-он за той вербой, — просветленный Еремей охотно указал пальцем.
Обнялись мы с Дуркою, сели, буруем ногами прозрачную, чистую воду. Мальки кусаются…
— Батога хорошего дав мне, и усе, — говорит Дурка. — Пацана признал. Тот его батькой зовет. Малой был — четыре месяца. Ото и весь сказ…
— Да, Григорьевна. Такую любовь сроду не найдешь, как Еремей тебя любит.
— И я его тоже, — ответила Дурка.
Бывают же такие люди, как Дурка. Без нее на хуторе пусто. Пускай хоть спит, хоть борщ варит — лишь бы хутор не становился порожним. Вот уж отрада для всех, игрушечка и для взрослого, и для дитяти. Смотришь, ребятенок еще только ползать начинает, а до их двора первым делом доберется.
— Ду-у-ка! — Хохоча, Еремей берет чужого ребенка — и в палисадник. Родители, случалось, даже ревновали. Некоторые матери ждали: вырастет и прибьется к сверстникам. Нет, и сверстники хороши, а все: «Ду-у-ка!» Одна девочка расплакалась, когда узнала о существовании Валерки.
— Мама! Теперь тетя Шура не будет нас любить. Она будет любить своего сыночка…
Многие на земле знают таких людей, а разгадать не могут.
Еремей вернулся из плена и все присматривался к Дурке. Казалось ему, что чересчур насели на его любимую. То «дай», то «пойдем», то «спой». Он подождал немного и забрал ее к себе навсегда. Мама рассказывала, как Дурка ухитрялась принадлежать только ему, семье. А как Еремея нету — тут же или чье-то дитё перелазит через плетень, или тетка-соседка идет с какой-нибудь мазью, просит спину растереть. Валерка был в курсе и непременно знак подаст: «Батяня едет». Тут уж все по домам, а Дурка в фартук кинет несколько огурцов и спросит у Еремея: