Начнем с Высоцкого, или Путешествие в СССР… - Молчанов Андрей Алексеевич
— М-да? И как же, по-твоему, надо?
— Я бы сделал так: «Убавив громкость от ушей соседей, он взял, да и нажал на кнопку пуск».
— Ха! — качнул он головой. — Твой Литинститут на тебя положительно влияет. Какой из тебя писатель выйдет, посмотрим, но редактор получится, тут не сомневаюсь. Точно подметил. И придумал хорошо… — он помолчал, поморщившись в раздумье. Потом махнул рукой. — А, все равно уже все в народ ушло… — посмотрел на меня испытующе. — Какие еще замечания?
— Финал «Побега на рывок» просто никакой, — осмелев, продолжил я. — Нет закольцованности, а песня сюжетная… Ну, бежал зэк из лагеря, повязали его и заперли в камеру. И сидит он там, рассуждая, что надо сыпать соль на раны, чтобы помнить, как они болят. Какая соль, какие раны? Идея-то песни: вечное устремление человека к свободе, несмотря на смертельный риск… Может, в заточении, его, искалеченного, беспомощного, все равно неотступно гложет мысль о новом побеге? И, навскидку, стоит закончить так: «Все взято в трубы, перекрыты краны, а за решеткой — только черный снег. И лишь одна свербит на сердце рана: когда уйду я в новый свой побег?»
— Ну, как-то… — он покрутил в воздухе кистью руки. — Не очень, но мысль твою понял. Интересно. — в глазах его блеснуло оживление. — Андрей, нам надо чаще общаться. Ты стал взрослым мужиком, и с тобой есть, о чем говорить… Ты звони, ты не стесняйся, дай почитать роман, что пишешь…
— Мне еще год нужен до завершения.
— Хотя бы отрывки. Любопытно. — помолчал, прислонившись спиной к холодильнику. — Как семейство твое?
На данном жизненном отрезке мои отношения с женой претерпевали серьезный разлад, подумывалось о разводе, о чем я удрученно ему и поведал.
В этот момент из гостиной донеслась отчетливая громогласная фраза с оттенком скабрезности, а вслед за ней прозвучал комментарием визгливый женский смех.
— Разведешься, — брезгливо обернувшись на смех, произнес он. — И что? Ты хочешь получить вот это?.. — он ткнул большим пальцем за свое плечо, в глубину квартиры, где обреталась честная компашка. И как-то сгорбился, поскучнев лицом. Он понимал истинную цену своего окружения… Но уже не мог его отвергнуть, как и ту болезнь, что уже завладела им.
Я уяснил это позже.
— Кризис в отношениях доказывает их искренность. И необходимость! — заключил он, провожая меня к двери. — Будь мудрее…
У меня хватило ума избежать развода, но не хватило времени закончить роман, чтобы дать ему рукопись на прочтение, о чем я мечтал, у нас больше не было встреч, в чем я виню себя и только себя. И я помню, как раскрыл газету с его некрологом и — замер, словно получил удар под дых, и долго не мог отделаться от чувства глубочайшей обреченной пустоты, нахлынувшей на меня в осознании его ухода и незавершенности всего, что нас связывало. Меня словно обокрала судьба!
На прощание, уже в коридорчике возле лифта, я поведал ему анекдотец: мол, в ХХI-м веке на уроке учитель спрашивает ученика: «Кто такой Брежнев?» Ученик отвечает: «Мелкий политический деятель эпохи Высоцкого и Солженицына».
Он усмехнулся устало и снисходительно: слышал, не пори, дескать, чушь…
Время подкорректировало эту шуточку. Эпоху все-таки олицетворял фалерист, автолюбитель и, одновременно, молодой писатель-мемуарист Брежнев, и именно благодаря его либерализму зазвучали имена тех оппонентов его эпохи, кого Сталин бы растер в пыль в самом начале их творчества. Но хотя и катил в предполагаемое светлое будущее Леня Брежнев на паровозе, сконструированным и отлаженным вождем народов, в вагонах состава уже играла другая музыка, контролеры утрачивали неподкупность и суровость, веяли в форточки свежие сквозняки, а пассажиры начинали сомневаться в правильности маршрута. И требовали не морковный чай, а непременно индийский. Ибо сколько ни корми человека пресной идеологической лапшой с подливой коммунистической морали, ему все равно грезится румяный антрекот… И если этот антрекот для вождя и соратников — ежедневная данность, то чем мы хуже?
Я разделяю уверенность Николая Леонова в том, что пала коммунистическая идея под напором сугубо материального фактора. Из сталинской нищеты мы переместились в нищету брежневскую, что была посытнее, но понимание ущербности своего существования в нищете, пришло в сознание всех. Как и оценка лживости лозунга о всеобщем человеческом равенстве. Какое к черту было равенство в СССР между партийными функционерами с их персональными машинами, загранпоездками, продуктовыми распределителями, закрытыми больницами и — остальным быдлом? Но быдло себя таковым не считало, более того — переносило данное определение на своих управленцев. Те, конечно, чувствовали, что настроения в обществе не в их пользу, а потому лгали уже запальчиво и наивно, попутно придумав термин «вещизм» в применении к тем, кто стремился к комфортабельному человеческому быту, но попытки уговорить народ в очередной раз смириться с тягостями, не проходили. Народ кивал, соглашался, полагал, что фразу «Нужно еще немного потерпеть», необходимо внести в конституцию страны, но был уже себе на уме. Подавляющее большинство было против перемен, а подавляемое — за!
А потом грянула буря. И вот увяли в забвенном прошлом и ЦК КПСС, и райкомы, и идейные комсомольские вожаки-перевертыши, чьи дети и внуки уже давно граждане Англии и США. А от могущественного ареопага Политбюро и пыли не осталось. Время смело всех. Лишь торчат могильные бюсты под кремлевской стеной, но мало желающих возложить под ними цветы. А на могиле незабвенного Владимира Семеновича их каждый день — охапки! Пусть и не олицетворял он эпоху. Он ее озарял, он был над нею.