Геннадий Седов - Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века
Домой, на мотоциклетке, ее часто провожал летчик-испытатель Антуан Робин. Приходил на курсы, по собственному признанию, чтобы познакомиться с симпатичными русскими барышнями и поупражняться лишний раз в «diablement diффicile» (дьявольски трудном) русском языке. Прибыл по приглашению хозяина «Анатры» — кружным путем, минуя линию фронта — из союзной Франции, инструктировал молодых пилотов, улетавших с заводского полигона на фронт на выпускавшихся филиалом Одесского завода скоростных «Ньюпорах-17».
— Имеется у вас, э-э… рыцарь, мадемуазель? — оборачивался к ней в коляску (кожаная куртка, шлем, широкие очки). — Почему вы его зарываете?
— «Прячете», Робин.
— Как?
— «Прячете».
— Прячь-ти-те.
— Не прячу, — она закрывалась платком от пыли. — У меня его попросту нет.
— Je ne crois pas! (Не верю!)
— Helas il est dons. (Увы, это так.)
По возвращении в Симферополь ее ожидало страшное известие: погиб Алексис. Утонул во время шторма, рыбача с отцом: фелюга перевернулась, тел ни того ни другого не нашли. Поведал о случившемся дядя, когда она заглянула, проходя мимо, в знакомую мастерскую. Глянул, узнав, развел горестно руками. Пошел, рассказывая о бедствии, в угол, снял со стены фотографию в бумажной рамке: она с Алексисом на набережной, смеются в объектив. Сфотографировались перед тем, как идти в театр, на «Укрощение строптивой.
— Оставьте себе, — зачем-то сказала она, — у меня такая есть…
Шла, опустив голову, по набережной, вспоминала чудного влюбленного мальчика, звавшего ее замуж. Отказала в ласке, сберегала себя — ради кого, господи? Животного, неисправимого бандита! Вырвала, слава богу, с корнем проклятый гнойник, вычеркнула из памяти. Кончено! Навсегда!
Жилось в бытовом отношении в Симферополе терпимо. Оклад — сто пятьдесят рублей, бесплатные дрова, продуктовый паек. Купайся в море, загорай, ешь фрукты. Если бы не тревожные мысли по поводу будущего. Что происходит в стране, отчего так слаба власть на местах? Здесь, в городе, в целом по Таврической губернии?
Обстановка в Крыму была неопределенной, запутанной. Кто с кем, кто против кого? — понять невозможно. Партии с труднопроизносимыми названиями, группы, движения, объединения. Эсеровско-кадетский городской комитетет самоуправления, Крымско-татарская «Национальная партия», Таврический губернский комитет большевиков, Социалистический союз рабочей молодежи. У всех собственные платформы, воинственные программы. Сегодня союзники, завтра враги, послезавтра снова вместе. К Временному правительству в Петрограде никто всерьез не относится — тянут одеяло на себя. Читала вечерами в свежем номере «Южных ведомостей»:«Власть в губернии формально в руках комиссара Временного правительства, фактически же строй у нас анархический. Каждый город, каждая деревня управляется своим комитетом, вернее же почти не управляется, а живет остатками старого привычного порядка. Симферополь имеет внешний вид Петербурга в первый период революции: улицы сорны и грязны, покрыты бумажками и шелухой подсолнухов, которые в несметных количествах лузгают разнузданные солдаты, с утра до вечера лениво бродящие по улицам со своими дамами. Преступность растет не по дням, а по часам, а милиционеры, заменившие старых полицейских, не способны с нею бороться».
Все так, если не хуже…
Она написала в Петроград письмо Маше Спиридоновой: сообщите, что у вас? Если судить по положению в Крыму, эсеровское влияние в стране сходит на нет. Даже притом что новоизбранный премьер Временного правительства Керенский и большая часть министров — наши, эсеровские партийцы.
«Мы рано зачехлили с вами оружие, Фаня, — читала через две недели ответ руководителя правого крыла партии, — боюсь, что оно в скором времени нам пригодится. Предательство повсюду, очаг заговорщиков — штаб большевиков. Слышали, вероятно, об июльских событиях в столице? Это у господина Ульянова-Ленина и его окружения — только проба пера. Социалист, получающий деньги от врага, прибывший из-за границы в блиндированном вагоне германского генштаба, открыто призывающий к поражению своей страны, способен на все. А мы с нашей революционной закалкой и опытом либеральничаем, боимся дать жестокий бой оппортунистам и предателям, благодушно готовимся к выборам в Учредительное собрание. Спору нет, демократический парламент новой России необходим как воздух, это альфа и омега. Но не в обстановке, в которой мы находимся. Паркет в разоренном доме, Фаня, не натирают. Победи в войне, наведи порядок в тылу, устрани невыносимое, позорное двоевластие — и законотворчествуй на здоровье, ораторствуй, сей доброе и вечное. Только не в час, когда горит под ногами земля»…
Письмо было длинным, на пяти страницах. Спиридонова просила сообщить о настроениях в Крыму, распределении сил в органах самоуправления Крыма, об отношении жителей к войне. Спрашивала о дезертирах с фронта, примерном их числе.
«В Петрограде, — писала, — эта зараза, явившаяся следствием большевистской пропаганды в войсках, достигла апогея. На фронте идут так называемые окопные «братания» наших и немецких солдат, армия разлагается на глазах, многие участки оголены. Толпы бросивших оружие грабителей и убийц наводняют города»…
В один из воскресных дней — она сушила волосы перед раскрытым томиком Надсона — в дверь постучали, вошел с букетом цветов Робин. В сером летном френче, узких галифе, начищенных крагах. От чая отказался, присел на край кушетки.
— Я пришел просить у вас… прощания.
Смешно замахал перед собой ладонями:
— Улетаю. На фронт. Через час.
Улыбался в франтоватые усики, полез в карман. Протянул листок бумаги:
— Читайте, здесь написано. Тоуваричи перевели мой французский…
Она развернула листок, прочла: «Если выживу, непременно вернусь, чтобы сделать вам предложение. Решиться на подобный шаг в настоящее время удерживает благоразумие».
— Шутка, да? — он поцеловал ей поднявшись руку. — Как это у русских? В каждый… шутке…
— Есть доля правды, — закончила она невесело.
— Доля правды, — повторил он. Козырнул коротко:
— Au revoir, Mademoiselle! (До свидания, мадемуазель!)
Пошел, не оборачиваясь, к двери, исчез за порогом.
Осень не принесла успокоения. Город бурлил, людей возмущали перебои с хлебом, растущая дороговизна, спекуляции. Роптал открыто пролетариат: провозгласили декретом восьмичасовой рабочий день, а трудимся, братцы, как прежде: по четырнадцать, шестнадцать часов в сутки! За что боролись? Безучастно говорили о выборах в какую-то «Учредилку»: еще одной говорильней будет больше, а толку что? По улицам бродили в поисках временной работы толпы крестьян из Украины, Молдавии и соседних губерний: хозяева симферопольских предприятий — табачных и консервных фабрик, кирпичных заводов, лесопилок, мельниц — предпочитали их постоянным работникам: не бастуют, о профсоюзах не слышали — меньше, следовательно, можно платить. Большинство сезонников не имело жилья, ютилось в городских ночлежках, подвальных помещениях, под верстаками закопченных мастерских, на каменной мостовой базарной площади, среди могил городского кладбища.