Борис Носик - Прекрасные незнакомки. Портреты на фоне эпохи
А потом были война и революция. Сережа ушел на фронт. Я ему все рассказала – что у меня было два романа, а с Максом ничего не было, потому что он меня только гладил. Я про них про всех сказала Сереже – и про Макса, и про Бальмонта, и про Веснина… А через несколько дней он мне сказал: «Мы поженимся». Потом он уехал на фронт. А Вячеслав уехал с Верой и ребенком на Кавказ, и в Кисловодске он давал уроки. Вера умирала от рака, и я им туда посылала посылки – масло, яйца. Моя мать, она была француженка, с севера Франции, они очень добродетельные, и она была против того, чтобы я посылала посылки. Она говорила: «Ты разоряешь мужа, отсылая его добро чужим людям, тем более что этот Вячеслав твой любовник». А свекровь моя, наоборот, мне помогала, она говорила: «Пусть твоя мама пойдет спать, и мы соберем посылку».
Потом я жила в Крыму, в Коктебеле, и у меня был маленький роман с Эренбургом. Мы только целовались. Он был анархистом, и он голодал во Франции, работал на железной дороге, а потом он поехал в Киев и там женился на Любе, своей двоюродной сестре. Стихи его не понравились большевикам, он из Киева приехал в Москву и привез Любу и Ядвигу, которая была в него влюблена. Потом он приехал в Крым. А под Пасху мы узнали, что белые пришли в Феодосию, и я решила туда поехать, чтобы разузнать о Сереже. Еще в Новочеркасске Сережа подружился с одним старым кадровым офицером. Я, помню, как-то сидела напротив него на обеде, и он мне сказал: «Вы меня презираете, потому что я пьян». И вот я приехала в Феодосию, Итальянская набережная полна была офицеров. Я ко всем подходила и спрашивала, знают ли они Сережу, но никто не знал. Потом я устала, свернула в какой-то маленький переулок и вдруг вижу: из двора выходит тот самый старый офицер. Я спросила у него про Сережу, и он сказал: «Он умер от тифа». Если бы его убили большевики, я б потом никогда не смогла влюбиться в большевика. Мы вышли на мол, и этот офицер сказал: «Это жена Сережи». И все офицеры, сидевшие на молу, встали. Тогда я и поверила, что он погиб. Я вернулась в Коктебель и никому не сказала, чтоб не расстраивать Елену Оттобальдовну. А Эренбург пошел за мной и сказал: «Мне ты должна сказать правду». И я сказала. Он утешал меня и гладил мне ноги…
Она быстро взглянула на меня и уже вознамерилась предупредить, что «ничего не было», но я и без того заворковал: «Ну что вы, Марьпална, ну кто может подумать», и она, успокоившись, продолжила свой рассказ:
– У Макса в доме жила в это время одна дама с тремя детьми, которым я давала уроки. Ее муж, казацкий генерал Калинин, как раз приехал к ней в гости. Вдруг слышу, ко мне стучат с террасы. Я вышла, а там генерал стоял с пистолетом. Он сказал: «Княгиня, я узнал, что к вам ходят жиды. Первого жида, который к вам войдет, я застрелю». А жена его сзади мне делала знаки, чтоб я молчала. Потом контрразведка белых арестовала Мандельштама. Я пошла к казацкому генералу просить за него, а брат Мандельштама и Эренбург меня ждали. Генерал сказал: «Одним жидом меньше. Если б вы видели, какие мы делали из жидов аллеи. Хорошо, напишите письмо, что вы за него ручаетесь». Потом пришел их контрразведчик и сказал: «Все за него просят, а он делает в штаны на допросе». Потом на меня Эренбург набросился: «Вот, все вы такие, вешать вас надо». А он сам, когда выступал на Кавказе, назвал богатых дам жидами. В Москве его сразу арестовали, но Троцкий помог его освободить. Среди моих учениц в Феодосии была дочка интенданта, он мне давал муку и сахар…
И тут, к моему отчаянию, рассказчица вдруг запнулась. Может, воспоминание о сахаре и муке растревожило ее голод. Так или иначе, она не вернулась больше ни в Коктебель, ни на дороги Гражданской войны, ни в подземелья подсознания…
Она встала, сняла со стены русскую авоську с мятыми марокканскими апельсинами, взяла себе апельсин, а один дала мне.
– Плохие продукты во Франции, – сказала она, – всюду химия. Вот в России чистые продукты и очень вкусные…
Я вспомнил, сколько часов выстоял в очередях за фруктами, пока рос мой мальчик, хмыкнул неосторожно и чуть не подавился нечистым их апельсином.
– Вы что, вы мне, может, не верите, что там замечательные продукты? Что там у них всего много?
– Чего ж мне не верить? – сказал я вполне миролюбиво, но мысль вдовы уже ушла из сферы ее половозрелой юности. Ее понесло в политику.
– Роллан был мистик, – сказала она. – Он хотел всех накормить. Ближе всего он был к католическому мистицизму. Моей последней любовью был итальянский прелат из Мюнхена…
Я приободрился. Я хотел знать, гладил ли он ей ноги или хотя бы дергал ее за бороду. Но даже прелату не удалось выбить ее из политики.
– Бедный Ленин был тоже идеалист, – сказала она. – Ведь он отменил смертную казнь.
Чавкая апельсином, я пытался постигнуть логику рассказа. Уже ясно было, что материалистом был Сталин.
– Я ненавидела Хрущева, – сказала она, – потому что он все время хохотал. Хохочущий коммунист – это ужасно, у него нет сердца. Вот у Косыгина всегда был грустный вид. Я увидела его и поняла: вот человек, который страдает. Я специально поехала в советское посольство, чтоб его увидеть. Жду-жду, и вдруг – он идет с Зориным. И улыбается мне. Значит, он любит Роллана, а я люблю Лешку Косыгина. Я специально пошла в магазин «Альбин Мишель» и купила красивую книгу, чтоб ему подарить… На обложке была веточка вербы. Но потом оказалось, что книга эта о Китае и ему дарить ее нельзя…
Я восхищенно гляжу на хозяйку: любовь и политика не умирают в ее сосудах. Ах, Майя, ах, проказница.
– У меня был роман с Клоделем, – продолжает она. – Я бы легла с ним, но он был такой добродетельный…
– А Роллан? – спросил я.
Она взглянула настороженно. Вопрос был неуместным. Может, он затрагивал слишком много тайн сразу. Скорей всего, не любовных.
– Когда меня послали к нему, я не знала, оставит он меня у себя или нет. Думаете, мне не было страшно…
«Нет, нет, – захотелось мне сказать. – Это единственное, что я о вас не думаю. Я знаю, вам было страшно. Это многое для меня объясняет. То, что непонятно иностранцам. Значит, все-таки послали, – подумалось мне, – или отпустили после хорошего инструктажа…»
– Он правильно поступил, оставив вас. Он был умный человек, – сказал я вежливо. И тут же устыдился сказанного, потому что она отозвалась с надрывом, почти с ненавистью.
– Он был дурак!
Я молчал. Мне нечего было сказать. Все, что она сказала, было и важным, и неожиданным… А ей вдруг показалось, что она сказала слишком много. Или что сказанное требует расшифровки.
– Он жаловался Сталину на нерешительность здешних коммунистов. Он звал его к действию. А Сталин сказал, что они сами разберутся. Сталин был умный…