Имбер Де Сент-Аман - Жозефина
Впрочем, со времени вступления в Милан в армии появился неведомый до сих пор комфорт. Солдаты ели хороший хлеб, масло, пили превосходные вина, сменили свои лохмотья на новые одежды, предоставленные городом. В понедельник, 16 мая, Бонапарт, принимал присягу муниципалитета; вечером в театре Ла Скала был дан концерт. 18-го посадили новое Дерево Свободы; это был национальный праздник, объявленный от имени Народного общества по случаю первого года Ломбардской республики.
19 мая — приветствие и обнародование заявления, подписанного Бонапартом и Салисетти: «Французская республика, поклявшись в ненависти к тиранам, поклялась также в братстве с народами… Так долго державший Ломбардию под игом деспот причинил много бед Франции, но французы знают, что вина королей не распространяется на народ. Нет сомнений, стань победительницей армия заносчивого монарха, она бы установила террор над порабощенным народом; республиканская же армия, вынужденная вести смертельную войну с королями и побеждая их, обещает свою дружбу народам, которых эти победы освобождают от тирании».
Бонапарт, казалось, должен был быть счастлив, но, однако, даже ощущая триумф победы, он страдал. Стендаль говорит: «Глядя на этого молодого генерала, проходящего под великолепной триумфальной аркой Римских ворот, даже самому опытному философу было бы трудно догадаться о двух страстях, снедавших его сердце». Это были самая пылкая любовь, близкая к безумию «благодаря» ревности, и доходящий до ярости гнев из-за решений, принимаемых Директорией. Даже накануне своего триумфального вступления в Милан Бонапарт отправил в Париж прошение о своей отставке, и никто об этом не знал. Незадолго до этого он был предупрежден Директорией, что итальянская армия впредь будет разделена на две армии, одна из которых, южная армия, будет доверена ему и под его командованием отправится покорять южную часть полуострова. Северная же армия будет воевать под командованием генерала Келлерманна. Бонапарт понимал, что такая комбинация подрывала его престиж и разрушала его «сооружение» могущества и славы. 14 мая он написал Директории письмо, в котором есть такие строки: «Разделение итальянской армии на две самостоятельные армии я считаю неполитичным; также идет вразрез с интересами Республики назначение главнокомандующими двух разных генералов. Я проводил кампанию, ни с кем не советуясь; я бы не сделал ничего хорошего, если бы мне нужно было согласовывать свои действия с другими. Испытывая нужду абсолютно во всем, я все же одержал верх над превосходящим меня по силе противником только потому, что был уверен в вашем доверии мне, и мое продвижение было таким же быстрым, как и моя мысль… Сознаю, что нужно иметь много мужества, чтобы написать вам это письмо: так легко можно было бы обвинить меня в честолюбии и гордости. Впрочем, вам судить о своих чувствах». В тот же день он написал Карно личное письмо, заканчивающееся так: «Я принимаю слишком близко к сердцу то, что в две недели могу потерять результаты двух месяцев опасностей, тягот и мук и оказаться стесненным в своих действиях. Я начал с некоторой славой и желаю продолжать быть достойным вас. В остальном, верьте, ничто не уменьшит уважения к вам у всех, кто вас знает».
Таким образом, в самом начале своей карьеры победитель оказался под угрозой потери своего поста командующего, который он занимал с таким блеском. Возможно, что это не было главной его заботой — той, которая сильнее всего беспокоила его возбужденное сознание.
Он умолял свою жену приехать к нему. А Жозефина не приезжала. Проходили дни, недели, а известия о ее отъезде, которого он так желал, не поступало. Может быть, подсказывало ему сердце, может быть, она не приезжает, потому что любит другого и тот удерживает ее в Париже. Эта мысль — настоящее наказание, — омрачала радость победы.
Глава IV
ПРИБЫТИЕ МАДАМ БОНАПАРТ В ИТАЛИЮ
В своих любопытных мемуарах мадам Ре-мюза говорит: «Что можно было бы сказать о сердце Бонапарта? Если бы возможно было поверить, чтобы человек, почти во всем подобный нам, был бы, однако, лишен этого органа, который позволяет нам любить и быть любимыми, я бы сказала, что в момент его создания вполне могли забыть о сердце, или, может быть, ему удалось подавить голос сердца полностью. Он всегда создавал слишком много шума вокруг себя, чтобы сосредоточиться на сердечном чувстве, каким бы оно ни было. Ему почти неведомы были связи по крови, голос природы».
Это суждение нам кажется субъективным и преувеличенным. Несомненно, честолюбие и жажда славы могли в конечном итоге взять верх в его душе над всеми остальными чувствами, но все же нельзя согласиться с Ламартином, сказавшим:
Без сердца под плотной кольчугой
Ты жил, не зная любви.
Как гордый орел одинокий
Парил ты в бескрайних просторах,
Имея лишь взгляд, чтоб окинуть
Всю землю, и когти — ее захватить.
Несмотря на то, что говорит поэт, Наполеон умел ненавидеть и умел любить. Как бы высоко ни вознесся человек на вершины всемогущества, он не может полностью оторваться от человеческой природы. Не находя удовлетворения в славе и честолюбии, не зная, чем заполнить эту бездну, называемую сердцем, герои или властители как простые смертные имеют потребность черпать новые силы из источников сокровенных радостей, и часто слово, взгляд, улыбка дают им больше счастья, чем весь блеск величия и все упоение победой.
Отрицать страстность чувства Бонапарта к Жозефине в 1796 году означало бы опровергать очевидное. Все, кто жил тогда рядом с ним, единодушны в признании того, что Бонапарт испытывал это чувство. Мармон и его друг Лавалетт, поэт Арно одинаково были поражены этим. Мармон, повествуя об итальянской кампании, записал в своих мемуарах: «Как бы ни был Бонапарт занят заботами о своем величии, военными задачами, которые были перед ним поставлены, и своим будущим, он находил время отдаваться и другим чувствам: он без конца думал о своей жене. Он желал ее, он ждал ее с нетерпением. Он часто говорил мне о ней, о своей любви к ней с таким пылом, с излияниями и иллюзиями молодого человека.
Постоянные отговорки, задерживавшие ее отъезд из Парижа, доставляли ему очень большие мучения, и он поддавался чувствам ревности и пристрастности, свойственным его натуре. Когда мы в этот период объезжали с целью инспекции районы Пьемонта, оказавшегося в наших руках, однажды утром в Тортоне разбилось стекло на портрете его жены, который он всегда носил с собой. Он страшно побледнел, это причинило ему боль. «Мармон, — сказал он мне, — моя жена или очень больна или неверна мне».